Жизнь Микеланджело - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль о смерти, с каждым днем все более мрачная, все более притягательная, поглощала его.
«Во мне нет ни одной мысли, — говорил он Вазари, — где бы смерть не была вырезана резцом»[369].
Она представлялась ему теперь единственным счастьем в жизни:
Коль прошлое встает передо мноюИ на него взираю, —О лживый мир, тогда я понимаю,Объят наш род ошибкою какою.Чье сердце с лестью злоюИ с суетною сластью примирится,Душе горчайшее готовит горе.Кто научен судьбою,Тому всечасно зрится,Что мир, который ты несешь во взоре,Тебе не дастся вскоре.Не благодать — что дни должны тянуться;Чем кратче жизнь, тем легче ввысь вернуться…[370]
Последний лет своих уж вижу день яИ поздно, свет, узнал твои услады.Мир, что тебе не дан, твоя награда,Что умирает ранее рожденья.И ужас, и смущеньеОт лет, что мне послалаСудьба, возобновляетЛишь сладость заблужденья.Тот, кто живет немало,Без пользы телу душу убивает.Кто испытал, тот знает,Что тот счастливей на земле, поверьте,Кто тотчас по рожденьи вкусит смерти[371].
Микеланджело строго осудил своего племянника Лионардо за то, что тот отпраздновал рожденье своего сына:
«Эта торжественность совсем мне не нравится. Непозволительно ^меяться, когда весь мир в слезах. Устраивать подобный праздник только из‑за того, что кто‑то появился на свет, значит быть лишенным здравого смысла. Радость надо приберечь ко дню, когда умирает человек, хорошо проживший свою жизнь[372].
И на следующий год, когда племянник потерял второго сына в младенческом возрасте, Микеланджело прислал поздравление.
Природа, которою до сих пор его лихорадочные страсти и интеллектуальный гений пренебрегали[373], в последние годы его жизни стала для него утешительницею. В сентябре
1556 года, бежав из Рима, которому угрожали испанские войска герцога Альбы, проезжая через Сполето, он пробыл там пять. недель среди дубовых и оливковых рощ, весь проникшись ясным великолепием осени. Он с сожалением вернулся в Рим, куда его вызвали в конце октября. «Я оставил там половину себя, — писал он Вазари, — ибо мир можно обрести только среди лессв».
Расе non si trova senon ne boschi[374].
И, вернувшись в Рим, восьмидесятидвухлетний старик сочинил в прославление полей и сельской жизни, которую он противопоставлял городской лживости, прекрасное стихотворение: оно было последним его поэтическим произведением и полно чисто юношеской свежести[375].
Но в Природе, как и в. искусстве, как и в любви, он искал бога и с каждым днем все больше приближался к нему. Он всегда был верующим. Хотя он не позволял себя обманывать ни попам, ни монахам, ни святошам обоего пола и при случае резко их высмеивал[376], поводимому, к его вере не примешивалось никогда никакого сомнения. Когда его отец и братья болели или умирали, первой его заботой было всегда то, чтоб они причастились святых таинств[377]. Он безгранично доверял силе молитв; «он верил в них больше, чем во всякие лекарства»[378]; все удачи, которые с ним случались, и все невзгоды, которые его не постигали, о. н приписывал их действию. В своем одиночестве он переживал иногда припадки мистического! обожания. До нас случайно дошло свидетельство об одном из них: рассказ современника рисует нам экстатические черты героя Сикстинской капеллы, в ту минуту, когда он в одиночестве, ночью, молился в своем римском саду, умоляя своими больными глазами звездное небо[379].
Не верно, как хотели нам внушить[380], что вера его была равнодушна к почитанию святых и богоматери. Довольно забавная мысль — выставлять протестантом человека, который последние двадцать лет своей жизни посвятил постройке храма апостолу Петру и последним произведением которого, неоконченным из‑за смерти, была статуя св. Петра. Не надо забывать, что несколько раз у него являлось желание совершить паломничество: в 1545—в Сан — Яго де Компостели, в 1 556 году — в Лорето, и что он был членом братства св. Иоанна (San Giovami Decollato). Но верно то, что, как всякий великий христианин, он жил во Христе и умер во Христе[381]. «Я живу, как бедный, с Христом в сердце», — писал он своему отцу в 1 512 году; и, умирая, он просил, чтобы ему напомнили о страстях Христовых. С начала дружбы его с Витторией Колонна, — особенно после ее смерти, — вера эта приняла более восторженный характер. В то время как искусство его почти. исключительно занялось прославлением страстей Христовых[382], его поэзия погрузилась в мистицизм. Он отверг искусство и устремился в распростертые объятия распятого:
От самых юных лет моих, день за деньГосподь мне был помощник и водитель.(CXLIX.)
И суетные бредни похищалиТо время, что дано на созерцанье.Пусть сократится на небо дорога,Господь дражайший,Пусть ненавижу то, что я так многоЛюбил и чтил из жизненных приманок.Пусть жизни вечной смертью приобщусь я.(CL.)
Обременен годами, полн грехов я…(CLV.)
Уверен в смерти, не уверен в часе.(CLVII.)
Средь жизненного бурного теченьяУж утлую ладью мою прибилоК той общей гавани, что всем служилаРазгрузкой от добра и преступленья.И страстное мое воображенье,Чао из искусства идолаТворило,Полно ошибок, ясно вижу, было:Ко злу людей приводит вожделенье.О, думы легкомысленного строя!Вы двум смертям соприкоснулись тесноОдна уж есть, другая угрожает.Ни кисти, ни резцу не дать покояДуше, возжаждавшей любви небесной,Что нам с креста объятья простирает [383].
Но чистейшим цветком, который в этом старом (несчастном сердце взрастили вера и страдание, было божественное милосердие.
Человек этот, которого враги упрекали в скупости[384], всю свою жизнь не переставал осыпать благодеяниями знакомых и незнакомых ему бедняков. Не только он всегда выказывал самое трогательное внимание к своим слугам и к слугам своего отца, — к некоей Моне Маргарите, которую после смерти старика Буонарроти он принял к себе и смерть которой «огорчила его больше, чем если бы умерла его сестра»[385], — или к скромному плотнику, сооружавшему леса в Сикстинской капелле, дочери которого он дал приданое…[386]Но и бедным он давал постоянно; особенно бедным, которые стыдятся просить. Он любил приобщать к делам милосердия своего племянника и племянницу, развивать в них влечение к этому, поручать им выполнение, не называя его имени, потому что он хотел, чтобы благотворительность его была тайною[387]. «Он предпочитал быть благотворителем, а не казаться им»[388]. Очаровательная по деликатности черта: он особенно заботился о неимущих молодых девушках, — он старался передать им тайно небольшие суммы, чтобы они могли выйти замуж или поступить в монастырь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});