Майорат Михоровский - Гелена Мнишек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утешившийся пан Сартацкий смотрел на Богдана и думал: «Что же, одни Михоровские стали такими или повсеместно былая магнатская спесь уходит в прошлое?»
Но насчет «повсеместности» он уверен не был…
XXXI
Когда настала весна, Богдан служил на Волыни в одном из имений князя Понецкого. Хозяин жил в своем особняке и Богдана почти не видел, потому что редко бывал в отдаленном фольварке под названием Яры, где юноша был одним из помощников управляющего.
Михоровский работал с утра до ночи. Уже не было времени ни читать книги, ни рисовать. Вечером, едва дотащившись до постели, он засыпал мертвым сном, а утром, еще до рассвета, его уже будили.
Работа, служебные обязанности заставляли его жить в угнетающем, утомительном ритме. Душа юноши бунтовала, но он знал, что другого выхода нет, он обязан зарабатывать себе на хлеб.
Когда май расцвел во всей своей красе и природа дышала радостью жизни и бурными желаниями, когда океан белоснежного яблоневского цвета затопил сады, леса покрылись пестрыми коврами дикорастущих роз, а луга — яркой палитрой ромашек, васильков и ландышей, Богдан почувствовал себя зверем на цепи. Яростная тоска по былой свободе начала терзать его. Хотелось бежать куда глаза глядят по лугам, по лесам, лишь бы только избавиться от давящего ярма…
Он стоял на поле, наблюдая за сеявшими свеклу работниками, но мыслями был далеко. Последнее время он часто не понимал в первую минуту, что говорят ему знакомые или сам управляющий, проверявший своих помощников. Лучше уж сидеть в канцелярии, складывая неисчислимые ряды цифр или составляя отчеты, — там, по крайней мере, не видишь необозримых полей, не дышишь запахом разогретой весенним солнцем земли, не так тоскуешь по воле. Погружаясь в бумаги, он чувствовал себя лучше. Книги и бухгалтерию он вел так старательно, что управляющий обещал вскоре повысить его и сделать секретарем. Богдан на это усмехнулся иронически…
Когда он сидел в конторе, управляющий был им доволен донельзя — но стоило им оказаться в поле, Богдан становился неловким и словно бы отупевшим, а на нее замечания отвечал довольно язвительно…
Как-то он стоял на картофельном поле, надзирая за пахотой и зевая от скуки.
Утро выдалось чудесное, воздух был свеж и прозрачен, все вокруг выглядело прелестно — далеко про стиравшиеся поля, овраги, заросшие диким терном, темные леса. Казалось, горизонт стал гигантским увеличительным стеклом, четко выделявшим мельчайший детали. Ручеек неподалеку казался прямо-таки выпуклым, так что Богдан различал каждую морщинку на синей глади, каждого мотылька, вившегося над водой. Гроздья белых цветов, словно легкое дыхание весны окутали кусты, над ними кружили пчелы, соперничая с мотыльками, похожими на разлетевшиеся перья райской птицы.
Богдан медленно шагал через поле, направляясь к зарослям терновника. Подняв голову, не глядя под ноги, он любовался голубым небосклоном и белоснежной паутиной облаков, видневшимися в вышине птицами. Жаворонок нырял в воздушный океан, становясь все меньше, и Богдан шептал, вложив в эти слова всю тоску заключенной в темницу души:
— Гений свободы, опытный лоцман неба, унеси меня с собой, пташка, унеси…
И невидимая рука грубо перехватывала ему горло — так, что слезы наворачивались на глаза.
А вольные пространства вокруг были напоены неистащимой силой, безумный вихрь страстных желаний летел над полями, под зелеными балдахинами лесов, насыщаясь соками земли и щедро делясь этим животворящим нектаром со всем, что цвело и благоухало, жило…
Богдан в несколько прыжков достиг зарослей терновника. И бросился в них, словно молодой зайчишка в поросль салата. Колючие ветки рвали ему одежду, царапали лицо и руки, но Богдан, не замечая этого, окунал лицо в сплетения цветов, обнимал их, словно пил полной грудью переполнявшие их горячие чувства — волю, страсть, негу.
Испуганные птицы взлетали из гнезд, громко чирикая, куропатки, громко шумя крыльями, выскакивали прямо из-под самых ног. И Богдан остановился.
Тихо присел под высоким кустом, раскаиваясь, что напугал птиц. Успокоенные наставшей тишиной, они понемногу возвращались, и Богдан говорил с ними, как с людьми. Вскочив, вновь бегом бросился по лугу, любуясь ручейком, потом промчался по лесу, остановился над глубоким оврагом. Каменная стена, поросшая кое-где дикими кустами, почти вертикально обрывалась у ног юноши. Ниже покрытые зеленым и сивым мхом валуны образовывали пирамиды и гроты, казалось, сложенные человеческой рукой. Внизу росли плакучие ивы, овеянные вечной меланхолией, они одни, казалось, не рады были ни маю, ни собственной жизни. Гордо вздымали кроны молоденькие дубки, буки, клены, изогнутые сосны самых фантастических очертаний, словно на старинных японских гравюрах. Повсюду зеленел орешник, кое-где белели, словно покрытые снегом, вершинки цветущей черемухи. По дну оврага шумно несла свои воды узенькая речушка, пересеченная каменными порогами, — преодолевая их, речка пенилась водоворотами и крохотными водопадами.
На другой стороне оврага, меж деревьями, виднелся фронтон руслоцкого особняка. Солнце играло на жестяной крыше, отражалось в окнах. Богдан смотрел в ту сторону, и понемногу печаль окутывала его, словно траурное покрывало. Лицо его напряглось, холод проник до самых костей. Особняк этот напоминал ему Черчин, но в первую очередь Глембовичи. Год, проведенный в замке майората, оставил в душе Богдана неизгладимый след, незабываемые воспоминания. Детство, проведенное в Черчине, ученье, путешествия, развлечения — все это стало словно бы скучноватой увертюрой, предвещавшей мощный заключительный аккорд — жизнь в дядином замке. Богдан полюбил Глембовичи, любил майората — и с момента отъезда в Руслоцк в душе его поселилась смутная, непонятная тоска, порой в годину печали становившаяся невыносимой, а порой пропадавшая без следа. Богдан часто вспоминал Вальдемара, Люцию, и в его мыслях они возникали неразрывно единым целым. Тосковал по ним, по Рамзесу, по Ганечке, по журчанью глембовической реки, по шуму деревьев в парке. Часто вспоминал свою комнату, которую убирал выпрошенный у Вальдемара негр, смотритель охотничьих залов, работников, которым давал читать книги, егерей, даже бульдогов и борзых из псарен. А Черчин стерся в памяти, словно рисунок из детской книжки. И Богдан уже нисколько не жалел о равнодушии к нему матери и брата.
Богдан так и не полюбил Руслоцка. Вот и теперь, глядя на особняк, мыслями он возвращался к Глембовичам.
Он вздрогнул, услышав приближающийся конский топот. Совсем рядом с ним осадил коня управляющий Голевич, крикнул сердито: