На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На несколько мгновений ее будто парализовало. Она так и замерла щекой ко мне, сутулясь, почти горбясь, с тлеющей папиросой в прокуренных пальцах. Потом размашисто кинула окурок в кастрюлю. Промахнулась; окурок, разматывая струйку дыма, покатился по битому асфальту. Встала. И, сощурившись, изо всех сил ударила меня по щеке.
У меня глупо, как у игрушечного болвана, мотнулась голова. Это было очень неожиданно и больно. До слез больно.
Она всматривалась в мое лицо с такой жадностью, что даже пригнулась, как охотница. И, конечно, заметила, что на глазах у меня нахохлились слезы.
— Плачешь? — спросила она. — Это хорошо. Может, поймешь, как мы плачем.
— Аня, — сказал я, улыбнувшись еще подрагивавшими от боли губами. — Ты же сейчас, почитай, меня расстреляла.
— И что? Теперь ждать ареста? За осуществление действий террористического характера в отношении представителя советской власти, да? Или кто ты там?
— В меру отпущенных тебе возможностей, конечно, — добавил я. — Но вполне без суда и следствия. Согласно пролетарской справедливости. Руководствуясь исключительно классовым чутьем. А ведь ты только что заверяла: если бы правили такие, как ты, ни у кого бы ни единой слезинки не пролилось. Значит, у вас в расчет тоже идут слезинки лишь строго определенного круга лиц?
Ее разгоревшееся лицо разочарованно обмякло.
— Фигляр, — сказала она. — Шут гороховый. До тебя вообще не достучаться. У тебя просто нет сердца. Ни достоинства, ни жалости… Труп с полномочиями.
Резко повернувшись, она шагнула обратно к двери; каблук подвернулся на выбоине в асфальте. Едва не рухнув, она с яростным негодованием всплеснула ловящими равновесие руками. Я почувствовал, как ее пронзило: было бы совершенно некстати сейчас повалиться, совершенно не в образе. Нет, не упала. Выровнялась. Ушла.
Хлопнула вбитая в косяк пружиной тяжелая дверь.
Я остался сидеть.
Во всяком случае, бумагу с инструкцией она получила. Все остальное было неважно. Не очень важно.
Менее важно.
Она потом никогда не рассказывала мне о своей поездке к мужу, а я, разумеется, не спрашивал. Но много позже, окольно, я узнал, что она сорвалась туда, ни дня не медля. С собранной на последние деньги передачей — скромная снедь из той, что не грозит испортиться по дороге, теплые вещи, любимые книги Шпица и вроде бы какие-то его черновики, — поволоклась через полстраны, махнув рукой на угрозу увольнения за самовольную отлучку до наступления очередного отпуска.
Она добралась примерно через неделю после того, как в хибару Шпица перебралась к нему жить его тамошняя, тоже из ссыльных — впоследствии действительно ставшая, как я уже говорил, его новой женой. С присущей эсеровским дамам страстной экзальтацией она вообще не пустила Аню на порог; объяснила ей положение, обругала последними словами и захлопнула перед носом дверь, оставив ее стоять в ошеломлении на крыльце с вещевым мешком в руках и тщетно отмахиваться от визжащих в восторге туч гнуса: нежданная добыча оказалась беззащитна. Ане некуда было деться. Катер обратно уходил лишь наутро. Но тогда она еще не заплакала. Она просто не могла поверить, что все это происходит на самом деле. Где-то на краю поселка лениво перебрехивались собаки; из-за перелеска, от пристани, поверх пилящего воя насекомых брезжила бравурная музыка. Потом Шпиц все же вышел. Пряча глаза, забрал вещмешок. Потоптался. «Страшное время, Анька, — сказал он, — страшное. Советская власть нас всех убила». И ушел в дом. И она услышала, как со скрипом задвинулся с той стороны деревянный, грубо струганный засов-вертушка. Наверное, они там побоялись, что она станет к ним ломиться.
Породнимся?
Мы с Машей держались чуть позади сына, точно принца эскортировали на коронацию — а на самом деле готовые каждый со своей стороны поддержать его, если что. Сережка, припадая на недолеченную ногу и неумело опираясь на трость, сосредоточенно, как гусак, вышагивал впереди; его хоть и выписали, но для полного восстановления, сказал врач, понадобится еще месяца три, а легкая хромота (это уже лишь мне на ушко) грозила остаться на всю жизнь. Восемь сбитых на счету, а на девятом споткнулся: уже раненный, уже теряя устойчивость, все же достал японца на вираже, так что тот тоже задымил, но осталось неясно, рухнул он в конце концов или, как и Сережка, дотянул. Наш герой, разумеется, и сегодня предпочел быть в форме, и тут даже Маша, всегда мечтавшая хоть по праздникам видеть сына при костюме и галстуке, не могла ничего возразить: на груди ребенка маленькой кремлевской звездой горел позавчера врученный орден.
На лестнице стоял душноватый теплый запах недавней влажной уборки. В доме для крупных научных работников оказался лифт не хуже нашего — просторный, в широкой зарешеченной шахте, и сквозь серую ячеистую вязь охранительной сетки виднелись свисающие дохлыми питонами темные шланги; к двери лифта вели две цементные ступеньки. Сережка, хромая, преодолел их первым, свободной рукой надавил никелированную ручку и распахнул лязгнувшую дверцу. Шагнул навстречу своему отражению в зеркале на противоположной стене кабины. Громко екнул продавившийся пол. Мы вошли. Сын хозяйски захлопнул дверцу, нажал кнопку «3»; он нас, понимаете ли, транспортировал, а не мы его. Лифт передернулся и, железно бабахая нутром, натужно потянул нас вверх.
Сережка явно волновался. И Маша волновалась. А я… Я улыбался.
Вчера уже глубоко вечером, под конец рабочего дня, ко мне без звонка, без предупреждения, этак запросто по-соседски, зашел Лаврентий. Поздравил с выздоровлением сына-героя, с заслуженной правительственной наградой… Трудно было поверить, что он заглянул на огонек лишь ради этого. Он зигзагом перешел с Сережкиного подвига и ранения на воздушные бои над Халхин-Голом в целом, о роли авиации в современной войне, о тактике и стратегии истребительных частей, потом о преимуществах японских «ки» над нашими «ишачками». За окном медленно остывало, густело и сахарилось сладкое варенье летнего вечера; я зажег в кабинете свет. Лаврентий прервался и, неслыханное дело, спросил: «Я тебе не мешаю? Не задерживаю?» Что-то большое сдохло в лесу, подумал я, отвечая, разумеется, как он и ожидал: что ты, старина, конечно, нет, я тебе всегда рад, только, дескать, в самолетах я мало что смыслю, разве лишь то, что сын рассказывает. Да дело не в самолетах, нетерпеливо ответил Лаврентий. То есть и в самолетах тоже, потому что создание новой техники затягивается, а время не ждет. Но при всем значении авиации новая техника ею ведь не исчерпывается, так? Тут возразить было трудно.
Вот взять ученых, продолжал Лаврентий. Сколько у них времени впустую до сих пор тратится на быт. Быт у нас в стране, прямо скажем, еще не очень отлажен, но даже будь он, как в раю, там все равно возникли бы иные, уже райские, проблемы: что велеть приготовить на обед, что на ужин, какой мебельный гарнитур поставить в гостиной, а какой — в спальне и всякая подобная хрень. Вместо того чтобы над чертежами или расчетами корпеть, у кульманов и вычислителей отдавать все силы ума повышению обороноспособности первого в мире государства рабочих и крестьян, золотые мозги республики ходят с женами в распределители, торгсины и даже обычные продуктовые да кондитерские, а то присматривают, какой костюм себе, супруге или детям купить, примеряют их… Это же какая прорва времени валит в никуда! А потом еще и хвастаются друг перед другом: у меня вот какая мебель и вот какая шуба, а у меня вот какой телевизор… Вместо того чтобы хвастаться тем, кто сколько вчера навычислял, напереводил, наоткрывал и наконструировал.
Ученые и прочие инженеры народ ведь тщеславный, честолюбивый. В этом ничего худого нет, даже наоборот. Надо, однако, чтобы все их самоутверждение, вся их полезная для дела конкуренция сосредоточена была в сфере научных и технических достижений, а не разбазаривались на бытовую суету, на попытки утирать носы друг дружке добытым невесть где и как редкостным барахлом или успехами у баб. Формулами пусть носы дружка дружке утирают, двигателями, заработавшими с невиданной отдачей, сверхмощной взрывчаткой, оптикой с немыслимым доселе разрешением, прирученными радиоволнами. И ничем, кроме. Время сейчас не то, чтобы женами, шубами и мебелями мериться.
А уж на их внутренние интриги сколько времени и сил у них у самих же выгорает — это отдельная песня. Научные склоки тянутся годами, и вреда от них общему делу больше, чем от немецких и японских шпионов, вместе взятых. А вот если поставить всех в равные условия, да чтобы ни один не был полноправным начальником, и ни один — старшим помощником младшего чертежника, вот тогда научно-технический прогресс так рванет, что пальчики оближешь.
Преамбула заняла уже более четверти часа. Я начал догадываться, куда он гнет, и не очень удивился, когда он вкрадчиво подытожил: «А у меня в шарашках все это, в общем, так и есть».