После бури. Книга вторая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Служить нужно со смыслом. Отсюда неизбежно возникает вопрос — с каким?
— Со смыслом служения своей стране...
— Уходите от вопроса, Георгий Васильевич. Впрочем, я вас, понимаю, почему бы вам от него и не уходить? Сегодня. Здесь. Понимаю...
Разговор этот, по всему видно, должен был продолжаться и дальше, но тут вмешались столяровы старики. Они захотели молодых благословить. Они сказали:
— Ну ладно, в церкву вы не ходили...— сказала старушка.
— Все одно бог простит! — заметил старик.
— Простит, простит! — это уже опять старушка.
— Хороших людей — обязательно,— снова старик.
— А Катюша, хотя в церкву не ходит, она хорошая!
— Все одно она хорошая. Мы ее любим.
— И благословим...
— Троекратным крестным знамением...
— Троекратным. Обязательно!
— Осторожно, осторожно, милая моя матушка,— сказал Бондарин, обращаясь к старушке,— у нас вот тут сидит очень большой начальник, и еще неизвестно, как на ваше намерение он посмотрит. На ваше мероприятие, я хочу сказать.
— Да кто же тут главнее-то тебя? — удивился старик.— Кто ишшо тут тебя главнее?!
— Есть-есть! И даже обязан быть. Да вот он сидит, почти что рядом со мной, у него фамилия Прохин. Зовут Анатолий Александрович. Председатель Крайплана.
— Ну, зачем же меня выдавать-то, Георгий Васильевич? Чего-чего, а вот этого я от вас не ожидал. Никогда. Чего-чего...
Старики застеснялись, потупили глаза и стали шарить вилками по блюду с осетриной по-монастырски, искать кусочки помягче.
На некоторое время водворилась тишина, но в тишине этой уже присутствовало что-то не определенное, какая-то тревожная недоговоренность.
— А вот скажите, Георгий Васильевич, другого случая у меня не будет спросить вас, а сегодня здесь можно: скажите, какое у вас главное расхождение с Советской властью? — спросил Прохин.
— В какой области? Политической?
— Нет, что вы! Об этом я здесь спрашивать бы вас не стал!
— Тогда в какой же?
— Ну так просто... просто в области мысли. Как таковой.
— Значит, философской?
— А хотя бы и так. Именно так, философской. Есть такое расхождение? Могли бы вы его сформулировать? Более или менее точно?
— Есть, есть. Как же! Значит, так: весь мир делится для человечества на две части — на материальную и духовную. Собственно, когда человек понял, что это так, с тех пор он и стал человеком современным. И вся культура, и все наши знания — науки, искусства — оттуда же, от этого разделения, от противопоставления одного другому. Представьте себе, что было бы что-то одно, ну, положим, один материализм. Какое могло быть тогда развитие, какая культура? Да ничего бы не было, одни только предметы, маленькие и большие соединения молекул, больше ничего. Ну, а если бы один идеализм? Что он такое без молекул, без материального начала! Ничто и уж, во всяком случае, неизвестно что...— Прохин слушал внимательно, кивал, соглашался, покусывал нижнюю губу — это у него был признак наибольшей сосредоточенности, он сдержанно улыбался, как бы уже что-то предвидя.— Вот как было всегда,— продолжал между тем Бондарин,— всегда, и мне это понятно. Непонятно другое, каким образом Фридрих Энгельс, Карл Маркс или их толкователи Абрам Деборин и Михаил Покровский — конечно, читали? — ну и другие авторы, непонятно, как они эти два начала объединили в одном — в диамате? Непонятно, что из этого получилось. Что может получиться?
Прохин еще покусал губу и сказал:
— То и получится — единая философия единого мира. Что может быть выше этого? Что?
— А у нас, простите, Анатолий Александрович, разговор не о том, что выше, что ниже, вопрос в другом — что получится?
— Что получится-то? — пожал плечами Прохин.— А вот уж это будет зависеть от меня, от вас, от всех нас. Что мы сумеем сделать, на что окажемся способны, то и получится. Во всяком случае, я думаю, что любое новое человеческое общество должно создать и новую философию, без этого оно еще не общество, тем более не новое!
Бондарин не ответил, задумался, Прохин спросил:
— Так вы, Георгий 'Васильевич, вы служите Соввласти без философии?
— Конечно, без!
— Но с энтузиазмом, хотите вы сказать?
— Конечно, да.
— Для меня это странно...
— А для меня нет.
В это время столяровы старички все-таки решились на благословение и медленно стали двигаться к торцу, за которым сидели молодые.
Старички были под святых, смешные святые, а все-таки они: старушка — высокая, прямая, седая; старичок — маленький, согбенный, лысый, оба решительно непохожи друг на друга, но прожили друг около друга лет, наверное, шестьдесят и теперь озарены этой бесконечной близостью друг к другу, одинаковостью чувств и мыслей. Одно чувство на двоих, один помысел на двоих, весь окружающий мир тем более. Сколько они вот так, вдвоем же преобразили настоящего в прошлое, в далекое прошлое. Представить трудно!
Вот они и вышли, двое, благословить молодых. Им для этого уже и говорить не надо было ничего, взглядом условиться между собой не надо, и вот они, поддерживая друг друга, тихо шли вдоль стола, приподняв правые руки, приготовившись осенить жениха и невесту крестным знамением. Они шли как бы и не по полу, а выше, шли над людьми, над законченными и незаконченными их спорами, над их ожиданиями чего-нибудь доброго, недоброго...
Бондарин встал, склонил голову, встала и Катюша, они ждали приближения стариков, затихли, но тут-то столяровы ребятишки и приятели их уловили момент и потянулись на стол грязными лапами, кто в вазочки с икрой, кто в блюда с копченостями, с осетриной по-монастырски. И как раз в тот момент, когда старичок положил дрожащие персты посередине выпуклого бондаринского лба, а старушка — на лобик Катюши, как раз в эту секунду старший официант из «Меркурия», метрдотель нынешнего стола, не выдержав, крикнул на ребятишек:
— Цыц, вы, паршивцы проклятые! Что вы делаете?! Ребятишки прыснули в коридор, старики обомлели, старушка ойкнула, старик всхлипнул, все растерялись. Бондарин и тот растерялся, приподнял руки и так стоял в нелепой какой-то позе.
Прохин сказал:
— Значит, сам бог против благословения. Вот кто! Лидия Григорьевна подтолкнула мужа, а тот уже и сам спохватился, но старики, медленно повернувшись, шли, вздрагивая, назад.
У Бондарина показались на глазах слезы... Герой стольких войн, в свое время чуть ли не верховный правитель России, он ведь был в иных случаях суеверен, кое-кто из крайплановцев даже знал за ним эту слабость, знал ее и Корнилов.
Белые нитки, которыми было шито застолье, стали расползаться, что-то стало видно где-то внутри, где-то между людьми, что-то черного, кажется, цвета...
Еще чуть спустя Бондарин выпрямился, повернул к себе Катюшу лицом и тут же истово ее перекрестил, потом слегка сам преклонил перед ней голову, и она неумело, но сделала то же — перекрестила его.
Старики, заметив это, остановились, обернулись и сказали:
— Нет, не будет худа...
— Не будет его, а будьте оба радостны...
— ...и счастливы...
— ...и долголетни!
Вновь повернулись и пошли на свои места за столом.
— Выпьем! — провозгласил Бондарин.— Прошу дорогих гостей, выпьем!
Зафукали пробки из бутылочных горлышек, зазвенело стекло меркурьевских бокалов.
Однако гости так и не пришли в себя и по одному, по два, как бы немного очумевшие, испуганные, вскоре после того стали расходиться.
А Бондарин-то? Вот тут он, оказывается, настоял на своем, и Катюша записалась в загсе не на его, а на свою собственную фамилию.
Недавно в Красносибирске был построен Дворец труда, говорили, под Корбюзье, на самом же деле неизвестно под кого — квадраты, кубы вот и все архитектурные находки. Во дворце квадратный зал заседаний с выступом от одной из стен, то есть со сценой. Назавтра здесь открывалось краевое совещание работников плановых органов, а товарищу Вегменскому было поручено проследить, чтобы зал был подготовлен как следует. Товарищ Вегменский перепоручил это Корнилову, товарищ Корнилов пришел посмотреть, все ли в порядке.
А чего смотреть-то? Стулья в зале, на сцене стол президиума и трибуна...
Зал стоял в полумраке, уже пропахнувшем заседаниями, собраниями, митингами; трибуна в правом углу сцены поистерта, с подтеками, как будто попала однажды под дождь, коврик, прикрывающий несколько ступенек, которые вели из зала к трибуне, тоже поистерт, в окнах фиолетовые круги и кружочки — стекло недоброкачественное, пережженное.
А Корнилов-то? Он за недолгий срок своего пребывания в штатах Крайплана тоже ухитрился с этой трибуны поговорить-потолковать. В первый раз он своей собственной речи очень удивился, дескать, «бывший»то куда забрался? А потом попривык, забирался на трибуну почти что уверенно, как будто так и надо!
Наверное, поэтому на другой день, когда совещание началось, Корнилов пришел сюда в легкомысленном настроении, в некотором роде даже и по-хозяйски осматривал те же стулья, ту же трибуну, тот же стол президиума под красным сукном.