Книга о Боге - Кодзиро Сэридзава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было первое мое лето после возвращения на родину, и я, следуя совету профессора С. из Лезена, проводил его в Каруидзаве, где после долгих поисков снял домик в местечке Хосино. Снова обратившись к лезенской тетради, я попытался отыскать что-нибудь подходящее для вечернего выпуска газеты среди многочисленных зарисовок на тему «жизнь японцев в Париже». Язык этих беглых набросков был далек от совершенства, я писал, словно переводя с французского, однако, поскольку в одном номере могли опубликовать всего три страницы текста, лаконичность фраз была как нельзя более кстати, да и вообще мне показалось скорее уместным, что повесть, действие которой происходит в Париже, будет написана языком, напоминающим перевод с иностранного. Так что я с удовольствием взялся за работу и очень быстро справился с ней. Уже в начале октября я отправил рукопись новой повести в соответствующую редакцию газеты, дав ей название «В погоне за будущим», которое, по моему мнению, очень подходило для повести с продолжением, публикующейся в вечерних выпусках.
Повесть «В погоне за будущим» газета «Асахи» начала печатать в январе следующего года. Критика отнеслась к ней благосклонно, равно как и к прекрасным смелым иллюстрациям, сделанным долго учившимся живописи в Париже и совсем недавно вернувшимся на родину молодым талантливым художником Кэйдзо Коямой, нам даже предложили продолжить публикацию повести, но нас хватило еще только на пять номеров.
Недели через полторы после первой публикации меня вызвали к ректору университета. Я как раз только что закончил читать лекцию и сидел в профессорской. До этого я несколько раз виделся с главой университетского директората, но встречаться с ректором мне еще не приходилось, и я отправился к нему в некотором недоумении, гадая, что ему могло понадобиться. Войдя к нему в кабинет, я сразу же увидел на столе вчерашний вечерний выпуск газеты «Асахи».
— Автор этой повести твой полный тезка. Это просто совпадение? — без обиняков спросил он.
— Нет, это написал я.
— Что? Ты? Да ты меня в гроб вгонишь! — воскликнул он и, помолчав немного, добавил: — Тебя считают одним из самых перспективных преподавателей и прочат в профессора. Может, бросишь эту писанину?
— Но я думал, раз лучшие профессора нашего университета публикуются в журналах и читают лекции в других учебных заведениях, то не будет ничего зазорного в том, чтобы и мне напечатать свое произведение.
— Другие пишут по специальности!
— А по-моему, куда хуже ради заработка публиковать работы по специальности где попало…
— В нашем университете студентам запрещено читать художественную литературу. Мы всегда говорим им: есть время для чтения — читайте Свод законов. И если вдруг обнаружится, что преподаватель экономического факультета, да еще столь важного предмета, как теория денежного обращения, пишет какую-то там прозу, это не только может дурно повлиять на студентов, но и противоречит самому духу нашего университета.
— А почему в нашем университете запрещено чтение художественной литературы? Во всех европейских странах к ней относятся с большим почтением как к одному из важнейших элементов культуры. Может быть, стоит подумать об изменении духа нашего университета?
— Не желаю с тобой спорить. Однако настоятельно советую тебе бросить заниматься сочинительством.
— Ясно. А если публиковаться под псевдонимом, так, чтобы никто не понял, что это написал я?
— Послушай-ка, у нас в Японии принято считать, что литература и всякие там романы не приносят обществу ничего, кроме вреда. Мне все равно, как ты будешь публиковаться — под псевдонимом или под собственным именем, только я не допущу, чтобы в нашем университете преподавали бунтари! Так что прошу тебя сделать решительный выбор между университетом и литературой. Причем немедленно.
— Что ж, раз так, мне ничего не остается, как выбрать литературу. Только разрешите мне выполнить свой долг перед студентами, до конца курса осталось всего две-три лекции, я дочитаю их, проведу экзамены, а потом уйду.
— Жаль. Попрошу тебя до конца экзаменов оставить наш разговор в тайне. Не хочется волновать студентов, к тому же меня не покидает надежда, что за это время ты успеешь одуматься.
В таких обстоятельствах мне волей-неволей пришлось уйти из университета и начать жить литературным трудом.
Теперь-то, полвека спустя, оглядываясь назад, я с особой остротой ощущаю, что такова была воля Бога, и преисполняюсь благодарностью, но в то время настроение мое нельзя было назвать радужным.
Всего два года прошло с того дня, как я расстался с Жаком и остальными друзьями у Скалы Чудес, но я успел забыть и о них самих, и об их Великом Боге, к тому же мне впервые на собственной шкуре пришлось ощутить, что литератор — это жалкое, презираемое обществом существо.
Во-первых, тесть. Осенью того года он достроил новый большой дом в европейском стиле в Восточном Накано и на втором этаже его оборудовал для меня прекрасный кабинет для научных занятий и отдельную комнату. Теперь он жаловался, что кабинет оказался никому не нужным, и, заявив, что сам будет скупать все мои рукописи, запретил мне публиковать их. Им двигал страх: ведь если станет известно, что муж его единственной законной дочери — литератор, это может помешать другим его дочерям устроить свою судьбу, более того, он предвидел, что от нас с женой отвернутся все родственники, а потому рассудил: лучше уж предоставить зятю возможность вести праздную жизнь, пусть целиком и полностью сосредоточится на своем здоровье, главное — чтобы отказался от мысли стать литератором. Мне вменялось в обязанность присматривать за новым домом, а он брал на себя оплату всех наших расходов — словом, я имел в перспективе жалкое существование сторожа-иждивенца, имеющего свой собственный кабинет и комнату.
Во-вторых, мой названый отец, который всегда так любил меня, называя своим внебрачным сыном. Вспомнив, какова была его реакция, когда я признался, что хочу стать литератором, я не решился даже позвонить ему после выхода в свет моей первой повести, хотя мне ужасно хотелось узнать его мнение. Позже тесть, который встречался с ним довольно часто, рассказал мне, что, узнав о моем уходе из университета, отец огорчился и обозвал меня дураком. В результате, стыдясь собственной неблагодарности, чувствуя себя виноватым перед ним, я совсем перестал к нему ходить. (Спустя много лет я узнал, что мой отец вырезал из газет и журналов все отзывы о моих произведениях и специально переплетал их, добавляя собственные соображения.)
Все мои старые друзья и прежние сослуживцы, узнав, что я стал писателем, разом отвернулись от меня. Родственники тоже стали относиться ко мне неприязненно и пренебрежительно, как к существу совершенно никчемному, еще бы, целых четыре года провел в Европе и докатился до того, что стал сочинителем.
К тому же в Японии существовал так называемый литературный истеблишмент, и все писатели были так или иначе связаны с его авторитетами, а я, даже начав публиковаться, по состоянию здоровья продолжал ограничивать себя во многом, в частности воздерживался от спиртного, поэтому почти ни с кем не общался, что многими было понято превратно: мол, живет в роскошном особняке, совсем загордился, разве такой сноб способен понять чувства простых людей? Ко мне стали относиться с презрением, как к дилетанту, не входящему в число приобщенных к литературе.
Где уж тут было испытывать чувство благодарности к Богу, для Него вообще не оставалось места в моей душе.
К тому же за год до моего ухода из университета Япония начала военные действия в Маньчжурии, пытаясь таким образом найти выход из кризиса, в последующие годы этот политический курс усилился, и военные постепенно захватили всю власть в стране: было создано государство Маньчжоу-го, потом развернулись военные действия в Китае и в конце концов развязалась Тихоокеанская война. Япония осуществляла агрессию против других стран, ее народ постепенно стал рассматриваться не как совокупность отдельных человеческих личностей, а как пушечное мясо. Различные верования, жившие в японском народе, и в первую очередь христианство, беспощадно искоренялись, Бог умер, люди стали поклоняться живому Богу, императору, которому следовало бы оставаться человеком. Даже студенты, отправлявшиеся на фронт, искренне верили, что отдают свою жизнь за этого живого Бога…
А если так, какой смысл во фразе «литература призвана облекать в слова неизреченную волю Бога»? На этом мое перо вдруг застряло на месте, и я никакими силами не мог заставить его сдвинуться.
Вот сколько написал, и опять полный провал. В отчаянии я вышел в окружавшую дом рощу и устроился в шезлонге. Наверное, моему ослабшему организму было не под силу столь длительное творческое напряжение, я чувствовал себя совершенно разбитым и мог только лежать, тяжело вздыхая.