Происшествие исключительной важности, или Из Бобруйска с приветом - Шапиро-Тулин Борис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Было у знаменитой лужи еще одно свойство, вызывавшее у горожан чувство законной гордости: лужа эта не замерзала в самые свирепые морозы. А поскольку никто из местных интеллектуалов не мог объяснить этот природный феномен, то городское начальство время от времени ощущало острое желание вызвать для изучения бобруйского чуда какое-нибудь столичное светило. Светило, по их задумке, должно было при помощи цифр и соответствующих формул предоставить несознательным гражданам марксистско-ленинское обоснование странных свойств непонятного и к тому же дурно пахнущего (во всех смыслах) объекта.
Говорят, что однажды идеологическим отделом горкома были даже составлены официальные письма, которые отправили в адрес сразу нескольких отделений самой главной Академии Наук. Впрочем, и этот отчаянный шаг ни к чему не привел. Возможно, столичные светила оказались заняты по горло другими более значительными лужами, чем какая-то там бобруйская, а возможно, в стенах Академии образовалась острая нехватка соответствующих специалистов, но, как бы там ни было, знаменитое место около аптеки так и не сумело из области мистики перейти в область науки.
Зато юным оболтусам было чем занять себя во время крещенских морозов, которые, не смотря на антирелигиозную пропаганду, приходили точно по расписанию, утвержденному где-то в далеких заоблачных инстанциях. И поскольку качели в городском парке мирно покоились под глубокими сугробами, а до передвижных зверинцев с плюющим на горожан верблюдом и грустным худым медведем была еще целая вечность, то любопытные бездельники, основательно утеплившись, выстраивались на противоположной стороне улицы, чтобы поглазеть как фонтан зловонных брызг, вылетавший из-под колес машины, обдавал с головы до ног какого-нибудь приезжего человека, не подозревавшего, что зимой может замерзнуть все что угодно, только не лужа на Бахаревской.
Но самым удивительным качеством лужи, нагло попиравшим известные законы диалектического материализма, был тот невероятный факт, что в темных ее водах исчезало безвозвратно все, что когда-либо туда попадало или по крайней мере могло необъяснимым образом там оказаться, даже если находилось на достаточном от нее расстоянии.
Перечень таинственных пропаж можно было выделить в отдельное многотомное издание. В него вошли бы и внезапно исчезавшие с полок магазинов разнообразные товары первой необходимости, и запчасти к изношенным городским автобусам, и даже паспорт внештатного сотрудника газеты «Бобруйский коммунист» Семена Розенбахена, который, после того как засмотрелся на плакат с голубым озером, случайно выронил свой документ в прожорливые воды. А поскольку паспорт, естественно, был утерян безвозвратно, то гражданин Розенбахен сумел всеми правдами и неправдами приобрести новый, но теперь уже на имя Ивана Буйнова, то есть на тот самый псевдоним, которым он подписывал свои внештатные опусы.
Все вместе взятое объясняет искреннее почтение, которое горожане испытывали к луже на Бахаревской. Однако особый шик придавала этому месту история о том, что именно здесь теща доктора Беленького выронила однажды три рубля семьдесят четыре копейки, заработанные ею на продаже семечек, после чего тронулась рассудком и ушла торговать пивом в ларек, расположенный напротив кинотеатра «Пролетарий». Рассказ об этом происшествии жители Бобруйска шепотом передавали из поколения в поколение, зашифровав в нем некое тайное послание, смысл которого никто из посторонних разгадать так и не смог.
4
Кончалась улица Бахаревская довольно неожиданно. Дойдя до пустыря, заваленного металлоломом, посреди которого стояло убогое фанерное сооружение, гордо именуемое «Приемный пункт конторы “Вторчермет”», улица делала поворот практически под прямым углом и шла уже дальше перпендикулярно самой себе. Правда, при этом она меняла свое название, превратившись из Бахаревской в улицу имени революционера Урицкого, что, естественно, наводило на некоторые мысли. Впрочем, мысли эти были столь глубоки и запутанны, что за все время существования вышеперечисленных названий ни один бобруйчанин так до конца и не смог в них разобраться. А потому место это тоже считалось мистическим и предполагало множество странных происшествий, которые, не будем кривить душой, никогда здесь не случались, впрочем, до того момента, пока на должность приемщика конторы «Вторчермет» не назначили сутулого человека по имени Моня Карась с пенсне на тощем носу.
Глава вторая,
в которой рассказывается про Моню по фамилии Карась, про его войну, про доктора Геббельса и еще раз про тетю Басю1
Моня Карась слыл человеком странным. И дело было вовсе не в фамилии, хотя, если честно, фамилия тоже была не подарок. Но, с другой стороны, жил неподалеку от Мони человек по фамилии Окунь. Так вот его почему-то странным не считали, а наоборот, держали за очень хорошего зубного техника. Этого техника фашисты расстреляли в первые же дни оккупации Бобруйска. А вот у Мони никого не расстреляли, потому что мама его умерла еще при родах, а отца арестовали в 37-м за религиозную пропаганду (он публично обсуждал версию о том, что лужа около аптеки на Бахаревской образовалась со времен библейского потопа), и что с ним стало потом, Моне никто сообщить не удосужился.
От отца Моня Карась унаследовал пасхальный лапсердак, пенсне, любовь к библейским историям, а также старинную книгу в потрескавшемся кожаном переплете. Кроме этого, отец успел обучить его древнееврейскому языку, хотя никакой видимой пользы от этого знания не было. Не мог же Моня, в самом деле, на вопрос анкеты: «Какими иностранными языками владеете» – написать: «Владею древнееврейским».
– С кем вы собираетесь общаться на этом языке? – могли спросить озадаченные кадровики. – Мы здесь, знаете ли, строим государство рабочих и крестьян, среди которых древних евреев никто пока еще не обнаружил.
Может быть, оттого, что Моня в свои неполные восемнадцать остался на белом свете совершенно один, да еще с никому не нужным грузом подозрительных знаний, в нем постепенно стало развиваться чувство отчужденности от всего того, что происходило вокруг. Ему никак не удавалось приспособиться к миру, где правили бал не постулаты седобородых мудрецов, а написанные казенным языком партийные директивы, провозглашавшие железную необходимость напрячь последние силы и отдать их на строительство чего-то такого, о чем сами авторы директив если и догадывались, то, похоже, весьма смутно. Все это напоминало Моне библейский рассказ о Вавилонской башне, которую честолюбивые потомки Адама решили построить, чтобы добраться до Божественных Чертогов, устроить там бедлам и нагадить на каждом углу так, чтобы обитатели этих чертогов сбежали прочь, и желательно навсегда. Чем вся эта затея обернулась для человечества, было известно. Чем закончится все то, что творилось вокруг, сомнений у Мони тоже практически не вызывало.
Ощущение неотвратимой катастрофы было порой таким пронзительным, что, случалось, он не мог сдержать слезы, когда думал о полной беззащитности перед ней всех тех, кто жил на огромном пространстве страны, украшенном лозунгами о неотвратимом наступлении того, что, исходя из речей новоявленных пророков, называлось прекрасным будущим. Возможно, его чувства были сродни тем, что довелось испытать праведнику Ною, когда он смотрел на своих беззаботных соплеменников и понимал, что все они обречены на мучительную смерть в мутных водах Потопа. Правда, в отличие от деятельного праведника, который день и ночь трудился над возведением ковчега, Моня Карась не предпринимал ровным счетом ничего, а потому на случай ожидаемого катаклизма у него не существовало плана, предполагавшего хоть какой-нибудь вариант спасения. Единственное, что он мог сделать сам для себя, – это изо всех сил избегать сердечной привязанности к другим людям, неважно – мужчинам или женщинам. Он был убежден, что дружба или, упаси Боже, любовь – столь же хрупки, как и мир, в котором они периодически возникают, а потому эти чувства уже заранее обречены на катастрофу, хоть и небольшую по масштабу, но вполне разрушительную по своим последствиям.