Стихотворения Аполлона Майкова - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дориде
Дорида милая! к чему убор блестящий,Гирлянды свежие, алмаз, огнем горящий,И ткани пышные, и пояс золотой,Упругий твой корсет, сжимающий собойТак жадно, пламенно твои красы младые,Твой стройный, гибкий стан и перси наливные?..Нет, милая! оставь, оставь уловку тыНас разом поражать и блеском красотыИ блеском пышных риз. Явись мне не богиней:Благоговение так хладно пред святыней!Я не его ищу. Явися девой мне,Земною девою. Со мной наединеТы косу отреши из-под кольца златого,Сорви с своей груди рукой своей перловойТы розу бледную, желанный дай просторГорящим персям. Пусть непринужденный взорЗабудет все любви приманки!.. Друг мой нежный!Пусть сердце юное волнуется мятежно,Пускай спадет во прах и злато и жемчугС твоих роскошных плеч, с полупрозрачных рук…Ах, Боже мой! как ты мила, как мил и сладокОдежды и речей волшебный беспорядок! (стр. 91).Знаем, что лицемерным моралистам эта пьеса не только не понравится, но и возбудит все негодование их{11}, но потому-то она и прекрасна. Есть люди, которые отрицательно и навыворот безошибочны в своих суждениях и приговорах: на что напали они с остервенением – знайте, что это превосходно; что восхвалили они с неистовством – знайте, что это по́шло или мертво. Лицемерные моралисты в высшей степени обладают этою выворотного верностию суждения… Что же до их строгости – она понятна: Шиллер, в одной из своих ксений{12}, сказал, что для этих господ особенно важна власть закона: не будь в них страха наказания, они обокрали бы свою невесту, обнимая ее… Кто имеет счастие быть не моралистом, а человеком и понимать все человеческое, – для тех стихотворение «Дориде», при всей шаловливой вольности своего содержания, будет образцом девственной грациозности выражения, подобно лукавой улыбке на невинном лице юной красавицы.
Жалеем, что место и время, а главное – право собственности, не позволяют нам выписать из книги г. Майкова всех антологических стихотворений – особенно «Гезиода» и «Вакха», тем более что мы не можем не выписать еще двух пьес, довольно больших и более, нежели прочие, характеристических. Вот образец грациозной наивности древней музы:
Муза, богиня Олимпа, вручила две звучные флейтыРощ покровителю Пану и светлому Фебу.Феб прикоснулся к божественной флейте, – и чудныйЗвук полился из бездушного ствола. ВнималиВкруг присмиревшие воды, не смея журчаньемПесни тревожить, и ветер заснул между листьевДревних дубов, и заплакали, тронуты звуком,Травы, цветы и деревья; стыдливые нимфыСлушали, робко толпясь меж сильванов и фавнов.Кончил певец и помчался на огненных конях,В пурпуре алой зари, на златой колеснице.Бедный лесов покровитель напрасно старался припомнитьЧудные звуки и их воскресить своей флейтой;Грустный, он трели выводит, но трели земные…Горький безумец! ты думаешь, небо не трудноЗдесь воскресить на земле? Посмотри, улыбаясьС взглядом насмешливым слушают нимфы и фавны (стр. 74){13}.
Следующее стихотворение покажет, как умеет наш поэт быть разнообразным, не выходя из тона антологической поэзии:
Дитя мое, уж нет благословенных дней,Поры душистых лип, сирени и лил ей;Не свищут соловьи, и иволги не слышно…Уж полно! не плести тебе гирлянды пышнойИ незабудками головки не венчать;По утренней росе Авроры не встречать,И поздно вечером уже не любоваться,Как теплые пары над озером клубятся,И звезды смотрятся сквозь них в его стекле;Не плющ и не цветы виются по скале,А мох в расселинах пушится ранним снегом.А ты, мой друг, все та ж: резва, мила… Люблю,Как, разгоревшися и утомившись бегом,Ты, вея холодом, врываешься в моюГлухую хижину, стряхаешь кудри снежны,Хохочешь и меня целуешь звонко, нежно! (стр. 171).
Здесь уже другая картина, другое небо, другой климат; но тон поэзии, но созерцание, составляющее ее фон, все те же, дышащие сладостию и негою светлого неба Эллады!..[5]
Однако ж тот не понял бы нас, кто захотел бы видеть в антологических стихотворениях г. Майкова полное выражение древней поэзии или полное выражение элементов жизни древних, классического духа. Гармоническое единство с природою, проникнутое разумностию и изяществом, еще далеко не составляет исключительного элемента древнего миросозерцания. Жизнь древних выражается не в одной идиллии или застольной песне, но и в трагедии, которая составляла один из основных элементов их жизни. И если со стороны идиллии и песни жизнь греков была наивно прелестна, очаровательно грациозна, мила и любезна, то со стороны трагедии она была благородна, доблестна и возвышенна. Первая сторона жизни заставляет любить жизнь; вторая сторона – заставляет уважать ее и гордиться ею. Греки это понимали, – и трагедия была последним, самым пышным, самым благоуханным цветом их поэзии. Трагический элемент преобладает уже и в самой «Илиаде» – этой прародительнице всех трагедий греческих, впоследствии явившихся. Что же разумел грек под «трагическим»? – Не печальную судьбу человека вследствие противоречащих условий жизни или вследствие случайности. Человек, попавшийся навстречу дикому зверю и растерзанный им, не мог быть героем греческой трагедии. Трагическое греков заключалось или в борьбе долга с влечением сердца, воли со страстями, или в борьбе разумного, движительного начала с общественным мнением; результатом борьбы всегда была гибель героя, которою он, в случае победы, запечатлевал торжество божественной идеи над массами и которою, в случае падения героя, божественная истина запечатлевала свое торжество над ограниченностию человеческой личности. В обоих случаях источник борьбы был внутренний и заключался в духовной натуре героя трагедии, которым мог быть только великий человек, созданный действовать на арене истории, предназначенный осуществить собою какое-либо нравственное начало, быть представителем какой-либо идеи. Так, в «Антигоне» Софокла героями являются: Антигона как поборница закона родственности, веледушно жертвующая своею жизнию для выполнения того, что она считала своим долгом, и невыполнение чего унизило бы ее в собственных глазах и было бы ей горше смерти, – и Креон как представитель непреложной власти закона в гражданском обществе. И потому вся трагедия эта есть не что иное, как трагическая сшибка двух равно разумных и великих, но на этот раз враждебных начал. Люди погибли, подобно воинам, храбро сражавшимся за правое дело: сердце наше скорбит о их гибели; но, благословляя падших, мы уже не клянем судьбы, ибо видим в гибели героев не случайность, но добровольное самопожертвование. Антигона могла бы легко спастись от гибели, оставив свое великодушное намерение похоронить убитого брата; но тогда она не была бы великою женщиною, не была бы героинею, и не было бы трагедии. Вот почему трагедия есть высший род поэзии; вот почему так возвышает нашу душу ее окровавленный кинжал, ее устланный трупами благороднейших жертв помост… Герой есть высочайшее и благороднейшее явление духа мировой жизни; его личность есть апофеоза человечества, которое воздвигает ему вековечные памятники из мрамора и меди, как бы поклоняясь себе в этих гигантских образах; герой возбуждает все удивление, весь восторг, всю любовь человечества; образ его поддерживает в человечестве возвышенную веру в великое, истинное и доблестное жизни, во мраке ежедневности и случайности поддерживает вечный свет разума… Но почему же герой есть – герой? что делает человека героем? – Неизменная возможность трагической гибели, этот пафос к идее, простирающийся до веледушной готовности смертию запечатлеть ее торжество, принести ей в жертву то, что дается на земле только раз и никогда не возвращается, и чего, следовательно, нет драгоценнее – жизнь, и иногда жизнь во цвете, в поре надежд, в виду милого, ласкающего призрака счастия… Итак, возможность трагического заключается в условиях ограниченности нашей личности, которой бытие отделяется от небытия едва заметною и слабою нитью, волосом, готовым порваться от дуновения ветра, и порваться невозвратно… Нас огорчает и ужасает эта невозвратность однажды утраченного счастия, однажды полученной жизни, однажды приобретенного друга или милой сердца: но уничтожьте эту возможность в одну минуту потерять данное целою жизнию – и где же величие и святость жизни, где доблесть души, где истина и правда?.. О, без трагедии жизнь была бы водевилем, мишурною игрою мелких страстей и страстишек, ничтожных интересов, грошовых и копеечных помыслов… Трагическое, это – Божия гроза, освежающая сферу жизни после зноя и удушья продолжительной засухи… Грек понимал его своею высокою душою – и, умея наслаждаться жизнию, умел и быть достойным ее наслаждений. Беспечно веселиться на пиру и твердо умирать, где и когда велит судьба, – вот что было для грека идеалом разумной жизни.