1979 - Кристиан Крахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так был декорирован отель «Риц» в Париже; собственно, это и есть стиль грандотеля: элегантный, однако не назойливый в своей элегантности, местами слегка нарушенный (все подобные нарушения, похоже, представляют собой результат тщательного расчета), но тем не менее поражающий своим безусловным совершенством и – как бы это сказать – своей сексуальностью.
Эти помещения воспринимались как точное, правдивое отображение Европы, как нечто противоположное Японии; они превосходно выражали идею внешней импозантности, поверхностности, освещенности, Старого Света – и с несомненностью свидетельствовали о хорошем вкусе; белоснежные ковры из овечьей шерсти покрывали терракотовые плитки полов.
Впервые со времени нашего приезда в Персию я испытал ощущение прибытия, ощущение чистоты – ощущение из детства, но противоположное тому, которое я сам испытывал ребенком, когда ходил во французский детский сад; тогда я всегда пытался выпить свой утренний стакан молока, слизывая молоко по краям и очень медленно вращая стакан по часовой стрелке – так сильно тошнило меня от моей собственной смешивавшейся с молоком слюны.
Это мое единственное детское воспоминание. Никаких других воспоминаний помимо этого, с тошнотворным стаканом молока, у меня не осталось. И дом, в который мы только что вошли, был, значит, полной противоположностью этому воспоминанию. Кристофер часто спрашивал меня, почему я такой пустой внутри и, похоже, существую совсем без прошлого, как будто все, что было раньше, стерлось из моей памяти – все до единого запахи, и все краски, и куст, под которым я, может быть, прятал от своих родителей истрепанную тетрадку, вырванную из каталога «Товары – почтой» (ту, где рекламировались наборы «Сделай сам»); но я действительно ничего больше не мог вспомнить – совсем ничего.
Пока я думал об этом, я увидел через одну из дверей внутренность библиотечной комнаты. Целиком выкрашенная в красный цвет – среди всей этой белизны, желтизны и золота, – комната производила впечатление силового поля, чего-то волшебного, пульсирующего.
* * *Красный я особенно любил. Я, собственно, любил все цвета, но лучше всего натренировал свои глаза для восприятия именно красного и его соотношений с другими цветами, а этот красный был невероятно хорош. Он казался таким, как если бы тот, для кого строился дом, в свое время сказал: ну вот, а для этой и этой комнат нужно бы подобрать что-то красное – конечно, подходящего оттенка, наподобие того, что используется в буддистских храмах, такой красный, что ближе к терракотовому.
Когда я декорировал помещения, чаще всего, к сожалению, никто не понимал, о чем идет речь и что конкретно я имею в виду, потому что смешать краски так, чтобы получился идеальный красный, чрезвычайно трудно; собственно, это почти невозможно – найти идеальный красный цвет.
Идеальный красный, вопреки распространенному мнению, нисколько не похож на цвет крови, и его, собственно, можно найти только на флорентийских детских портретах эпохи Возрождения; цвет головных уборов детей на этих полотнах – вот какой красный я имею в виду. Здешняя библиотека, во всяком случае, была теплого бархатисто-красного оттенка, с небольшой примесью коричневого и лилового.
На одной из стен во втором салоне висел большой портрет шаха в очень простой, красивой раме из эбенового дерева; шах был одет в белую парадную униформу с золотыми эполетами. Рядом, на подставке, освещенная несколькими галогенными светильниками, стояла матово-белая скульптура работы Ганса Арпа.[10] На противоположной стене, над рядом опять-таки фарфоровых ламп, висело несколько картин Вилли Баумайстера,[11] располагавшихся в тщательно продуманном порядке. Мне нравился Ганс Арп, нравился Вилли Баумайстер и нравился этот дом, нравился даже шах. Впрочем, такой дом вряд ли мог кому-то не нравиться.
Камердинер, проведя нас через эти два сообщавшихся между собой салона, теперь предложил нам спуститься в сад, указав вытянутой рукой на широкую лестницу, на которую можно было выйти через веранду.
В саду играла легкая музыка и был сооружен импровизированный бар, пахло эфирным маслом и цветами. Я насчитал в общей сложности около восьмидесяти пяти или девяноста гостей. Сад полого спускался вниз. Некоторые мужчины выделялись среди других белоснежными американскими мундирами.
Я заметил одну немецкую художницу, раньше писавшую гигантские картины в стиле фотореализма, репродукции которых часто появлялись в «Квике» и «Штерне». Она носилась между гостей, время от времени останавливаясь, чтобы с кем-нибудь поболтать, и сейчас подлетела к элегантно одетой персиянке – обе женщины бросились друг другу на шею. В персиянке я узнал Гугуш, которую видел на конверте Кристоферова диска.
Маленький ручей вытекал из-под куста, змеясь, пересекал лужайку и исчезал где-то в дальнем конце участка, в зарослях терновника. Горели факелы, воткнутые с неравномерными промежутками прямо в газон. Какая-то женщина в голубом платье стояла в саду, в стороне от остальных, и целилась из пневматической винтовки в верхушку дерева. Ее тень подрагивала на траве.
В одном из укромных уголков сада молодой человек с сальными, до плеч, волосами кричал на девушку, что, мол, ей бы не мешало расслабиться, с ее непрошибаемостью далеко не уедешь. Девушка пристыженно смотрела в землю.
Молодой человек был европейцем. Я его однажды уже встречал – много лет назад, когда плавал на яхте по Эгейскому морю. Он тогда на палубе крутил для своих подружек сигареты с гашишем, а позже – когда мы проплывали под бурыми утесами Санторина, – лежа на животе, вычерпывал из серебряной ресторанной вазочки ванильное мороженое, политое драмбуйе.
Я взял себе рюмку армянского коньяка с застеленного белой скатертью стола, который служил баром, в другую рюмку налил для Кристофера водки, выжал туда лимон и протянул напиток ему.
«Прошу тебя, не пей сегодня так много, ты же нездоров. Пожалей себя».
Он взглянул на меня, прикрыл глаза (но сквозь полуприкрытые веки сверкнул его пронзительный взгляд), взял рюмку из моей руки и двинулся сквозь толпу, прочь от меня. Я снова посмотрел на того юнца с длинными волосами. Теперь я вспомнил, как его зовут: Александр.
В магнитофоне крутилась кассета Bachman Turner Overdrive. Я увидал, как Александр оставил девушку – теперь она в самом деле плакала, – подошел к аппарату, выдернул кассету и зашвырнул ее в кусты, а на ее место поставил новую. Из усилителей понеслись нацистские завывания группы Throbbing Gristle. Александр с удовлетворением затряс своими сальными космами, музыка вызывала гадливые ощущения, я оглянулся вокруг, но не заметил, чтобы она кому-нибудь, кроме меня, мешала.
На Александре был классический блейзер от Ива Сен-Лорана, под ним красная футболка с напечатанной спереди большой черной свастикой; ниже свастики надпись мелкими черными буквами:
THE SHAH RULES OK IN ‘79 [12]Я отпил глоток коньяка и подошел к нему.
«Интересная майка».
Александр повернулся и посмотрел на меня.
«Что ты об этом знаешь?» – спросил он. По лбу его стекал пот, кожа была бледной. Зрачки – как острия иголок. Он казался совершенно безумным, будто растерял все содержимое своего мозга. И еще он казался мертвецом. У него не осталось ничего общего с тем образом Александра на яхте, который сохранился в моей памяти.
«Что ты вообще знаешь?» – повторил он.
«Ну, то же, что и все». Я пожалел об этих словах еще раньше, чем их произнес.
«Тогда ты знаешь и о Копье-Решении? И о священной горе Кайлаш, в Тибете, вокруг которой нужно обойти сто восемь раз?»
«Нет, но… Об этом, наверное, знает Кристофер».
«Кристофер сейчас в Тегеране? Кристофер?»
«Да. И, более того, он здесь, на этой вечеринке. Я пришел сюда с ним».
«Это говорит в твою пользу – то, что ты с ним знаком. Я сперва подумал, ты просто ничтожный гомик, который корчит из себя невесть что».
«Вовсе нет…» Мне не пришло в голову никакого продолжения, и я почувствовал, что краснею.
«Бог ненавидит педов, ты это знаешь?»
«Да, знаю. Я тоже их не люблю».
«Тогда все в норме. ОК. Хочешь покурить шабу-шабу?»
«Что?»
«Не смотри на меня как баран на новые ворота. Шабу-шабу. Кристаллический мет.[13] Есть такой нацистский наркотик. Его еще называют „счастье байкеров“, „новая чистота“, „панк-рок“. Пошли курнем».
«Давай лучше без меня, Александр. Увидимся позже».
Я отошел, а он остался стоять. Что-то в его угасшем сознании зашевелилось, и я понял, что он пытается сообразить, откуда мне известно его имя. Он думал о том, не упомянул ли его случайно сам. О встрече в Эгейском море он, конечно, уже не помнил – наверняка нет.
Песня группы Throbbing Gristle закончилась, если это вообще можно назвать песней, и началась новая – еще более противная, громкая и непригодная для слушания.