Спаси и помилуй! - Натиг Расулзаде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Второе слово мне понравилось больше, чем первое.
Появились у Манафова смешные повадки, связанные с возрастом, что ли… В последнее время, например, несмотря на почти юношескую прыть во всем, что касалось прекрасного пола (когда начисто забывалось о подступавшей старости), у Манафова появилась привычка временами играть в заслуженного, убеленного, лаврового патриарха, он тряс головой, покряхтывал, опускаясь в кресло в президиумах, хотя этот процесс не требовал от него никаких усилий, надувал щеки, подолгу не отвечал на вопросы, прикрыв глаза, так что можно было подумать, что он забыл вопрос, или потерял сознание, и многое тому подобное, что он, человек, в общем-то, деятельный, энергичный, холерик по натуре, лелеял и культивировал в себе, как необходимые атрибуты увенчанной старости и обязательной солидности.
На одном из банкетов в честь высокого иностранного гостя, сам высокий гость, подойдя к Манафову с бокалом в руке, сказал, что читал его книги, и что в его стране Манафова знают и много издают.
– В отличие от моей страны, – сказал Манафов, беспричинно тряся головой и чуть ссутулившись, и прибавил то, что очень не хотел прибавлять, но вылетело, язык не послушался. – Впрочем, как известно, нет пророка в своем отечестве. Хе-хе-хе… А тут у нас свои проблемы, писатели не у дел оказались…
Высокий гость поулыбался вместе с маститым писателем, сказал еще две небольшие вежливые фразы и был отведен в сторону премьер-министром, предварительно улыбнувшимся Манафову.
– А! Почтеннейший наш писатель! – дружелюбно воскликнул, завидев его, ответственный работник президентского аппарата, шаря вокруг глазами: все ли услышали и увидели, как он почти запанибрата приветствует знаменитость, и был удовлетворен результатом – увидели и услышали все, кому следовало. – Как поживаете, уважаемый?
– Плохо, – сказал уважаемый.
– Что так? – суетливо обеспокоился и заранее глубоко опечалился ответственный работник, всем своим видом стараясь показать готовность сделать жизнь Манафова лучше в рамках дозволенного ответственным работникам.
– Да что… – покряхтел Манафов. – Веду предосудительный образ жизни: много сплю, мало работаю…
– Это вы мало работаете?! – угодливо возмутился ответственный. – Мы не успеваем читать то, что вы пишете. Бесподобно! А как вообще поживаете? Как ваши дела?
– Долго рассказывать, – обронил Манафов, беспричинно тряся головой. – Не хочу выглядеть нудным.
– Что? – не понял собеседник.
– Нудным, – повторил Манафов громче, как глухому. – Знаете, кто такой нудный человек?
Ответственный работник радостно затряс головой, предвкушая нечто вроде анекдота, и услышал:
– Человек, который на вопрос «как дела?», начинает подробно рассказывать, как обстоят его дела. Хе-хе-хе.
– Ха-ха-ха! – в меру громко, чтобы более ответственные работники не подумали, что вызывающе громко, подхватил собеседник. – Отлично! Остроумно! Запомню.
– А в общем-то, здесь у меня почти что, можно сказать, и дел нет никаких, – тем не менее, начал отвечать на его вопрос Манафов. – Все мои дела за рубежом. А что у нас, единственный дышащий на ладан журнал возглавляет больной человек с манией величия, окруживший себя дегенератами…
– Да? Это кто же?
– Будто вы не знаете? – спросил Манафов с иронией.
– А, да, да, слышал, слышал, – поморщился ответственный работник. – Ну, что ж… Запомню.
– Запомните, запомните, – одобрил Манафов. – Для того и говорю.
– Вам бы возглавить такой журнал, – постарался польстить собеседник.
– Что вы, дорогой мой, скажете тоже! – фальшиво возмутился Манафов. – Я уже стар, чтобы разгребать авгиевы конюшни, Да и есть у меня журнал, вы же знаете.
– А, да, да! Конечно!
– Только наш журнал весь идет за рубеж. Ничего не поделаешь, денежки надо зарабатывать, доказывать, что присутствие наше на земле не так уж бесполезно… – развел руками Манафов, чувствуя, что опять становится не к месту многословным, что пора ему заткнуться и оставить в покое этот прыщ в облике ответственного работника.
Манафову вовремя помахали рукой, и он, молча, отделившись от собеседника, пошел к кучке своих знакомых, следивших за тем, как он нарочито медленно, с достоинством, приближался, будто каждый шаг давался ему с трудом…
Теперь у него есть все, о чем он мечтал в молодости. Но нет самой молодости. И нет сына. Он ехал домой, развалившись на заднем сиденье своей престижной, дорогой иномарки с осторожным молчуном-шофером за рулем, привыкшим угадывать настроение хозяина. Да, у него есть все. Кроме желания работать. Итак, можно подводить итоги: у него есть все, кроме сына, молодости и желания работать. Следовательно, у него нет ничего, что по-настоящему могло бы радовать. А дома его ждет жена, разучившаяся улыбаться. Нет, даже не ждет. Просто она обитает дома, и когда – в последнее время все чаще – он звонит ей, предупреждая, что останется ночевать в офисе, она ничуть этому не противится, и по голосу слышно – не волнуется. Они становятся чужими, подумал он, они уже стали чужими. Раньше она бешено ревновала его. Давно, когда у них был сын. Часто беспочвенно, абсолютно необоснованно, потому что жили они небогато, так себе жили, и он не мог позволить себе то, что позволял сейчас, с большим опозданием и без истинного удовольствия. Все утрачено, думал он, медленно поднимаясь по ступеням к своей квартире, и теперь ему оставалось только одно: изо всех сил цепляться за работу, не выпускать ее из рук, превратить ее, как раньше было, в отдушину, в форточку со свежим воздухом.
Придя домой, он прошел, как был в пальто, в спальню жены, часы, высовываясь из всех углов, показывали половину первого ночи, а жена, обычно, к одиннадцати ложилась, утомлялась быстро, хотя ничем особенным на протяжении дня не занималась, на все у них была прислуга. Видимо, утомлялась она просто оттого, что живет.
Она лежала в постели, но не спала, глянула на него, вошедшего, улыбнулась такой отстраненной улыбкой, что у него защемило сердце.
– Это ты, – произнесла она, словно констатируя неизбежный факт. – Как прошел вечер?
– Официально, – ответил он. – Ничего особенного. Обычный прием. Поговорил с президентом, поговорил с несколькими гостями…
Он уселся рядом с ней, взял ее за руку.
– Как у тебя день прошел?
– Прошел, и, слава Богу, – сказала она, не расположенная, как всегда, к долгим разговорам.
– Ну, ну, – сказал он. – Хочу сегодня поработать, – помолчал и прибавил осторожно, – если удастся…
– Не устал? – спросила она, хотя видно было, что ей безразлично, устал он или нет.
– Отдохну полчасика и за работу! – он энергично потер руки, будто хотел внушить себе, что соскучился по работе, и вот сейчас, наконец-то, когда все второстепенное, не столь важное позади, он… И жест, и фраза получились неестественными. Он хотел сгладить это впечатление фальши, добавить что-то…
– Ну иди, – сказала она. – Я посплю.
Он пошел к двери и уже, взявшись за ручку, собирался выходить, когда она окликнула его. Он удивился, обернулся.
– Давно хотела спросить, – произнесла она, чуть растягивая слова, как бы через силу.
Он выжидательно, несколько озадаченно смотрел на нее, не вторгаясь в затянувшуюся паузу.
– Ты теперь так многого достиг, – сказала она с придыханием, словно чуть-чуть задыхаясь, и ей требовалась передышка после каждой фразы.
Ему после этих ее слов захотелось по новоприобретенной привычке затрясти головой, покряхтеть, притвориться старым и немощным, но вовремя опомнился – перед женой, которая знает его вдоль и поперек, было бы смешно так себя вести.
– Скажи, – с усилием произнесла она. – Ты бы отдал все это за то, чтобы сейчас наш мальчик был с нами?
Вопрос застал его врасплох, ошеломил своей оголенностью его, привыкшего к хитроумным, каверзным вопросам подходить издалека и отвечать не по существу, если существо это хоть как-то нельзя было трогать. Но хорошо развитая интуиция мгновенно сработала, подсказав, что медлить с ответом опасно.
– Конечно, – сказал он твердо. – Ты еще спрашиваешь?
– Хорошо, – сказала она, ничего не выразив ни в тоне, ни в лице, – иди.
И он вышел, плотно притворив за собой дверь спальни.
В кабинете он стал рыться в своих давних записях, черновиках, просматривал записанные впрок сюжеты, наброски, зафиксированные на бумаге идеи – было много слабого, незрелого, жидковатого, но были и интересные задумки, над которыми стоило бы поработать. Однако просматривал он бумаги рассеянно и чем больше, тем все более и более рассеянно. Он придвинул к себе чистые листы, постарался сосредоточиться и через минуту уже писал, еще не зная, что из этого получится.
«Перешагнув через порог тюремного двора, выйдя на волю, Таривердиев задрал голову к небу, улыбаясь, щурясь на яркое солнце, и подумал: «Здесь небо совсем другое».
Какое-то время он машинально продолжал писать о герое, о его поступках: куда он направлялся после многолетней отсидки, за что сидел, и уже вырисовывался образ, уже показывал головку, как ребенок из чрева матери, рассказ или другое что-то, может, и повесть, если посчастливится; и он уже почти был захвачен тем, что писал, и его Таривердиев в своих поступках, помыслах, словах постепенно, буквально на глазах оживал, становился все более живым, даже интересно-живым, и уже вел за собой своего создателя, противился ему, когда тот хотел навязать Таривердиеву фальшь, не ложившиеся в характер поступки; уже забилось, как прежде бывало – когда же это было? – сердце писателя Манафова, облилось горячей волной в предчувствии, что сейчас, наверное, он положит начало новой вещи и, кто знает, может целую неделю, или даже месяц он с упоением станет работать над ней, позабыв обо всем на свете, потому как, что же может сравниться с восторгом творческого созидания?! Уже, уже, уже… когда вдруг одна страшная, кощунственная мысль затрезвонила, взорвалась в его мозгу, расшвыряв убийственные осколки, ранившие сердце, душу…