Он упал на траву… - Виктор Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Второй заходит, — сказал дядя Гриша.
В небе опять плясали прожекторы. Били зенитки. Рычал, словно собираясь залаять, немецкий мотор.
И вдруг в воздухе что-то завыло, засвистело с ужасающим нарастанием. Воздух как бы заколебался, разорвался, меня вдруг бросило и втиснуло в крышу и потянуло с силой вниз, я распластался, заскользил и зацарапал ногтями, пытаясь вцепиться в уходящую жизнь, но смерч всё нёсся надо мной, и меня тянуло за ним, увлекало всё дальше и дальше к краю крыши семиэтажного дома. Носки моих ног упёрлись в водосточный жёлоб, воздух давил меня в затылок, пихал, чтобы проломить мною эту ничтожную жестянку, а я упирался ногами и кричал, но огромный взрыв заглушил мои крики. Дом задрожал весь, как в ознобе, и во внезапно наступившей тишине я услышал мелодические, робкие звуки разбивающегося стекла.
— В шестьдесят восьмой угодило, — сказал дядя Гриша, высовываясь из-за люка. — Разбомбило, видать. На палку-то, держись, ай встать не можешь?
Он протянул мне сверху багор, я взялся за него мягкими бескостными руками и полежал так несколько секунд, набираясь жизни от дяди Гриши. Это было как переливание крови. Потом я сжал пальцы посильнее и сказал:
— Подтяни чуть-чуть!
И дядя Гриша втащил меня.
— Мог слететь, — сказал он, — и очень просто.
Мы опять сидели с ним рядом, уже светлело, и мы смотрели на огромный столб пыли и дыма, подымавшийся совсем недалеко от нас.
— Везучие мы с тобой, — весело сказал дядя Гриша. — Ей-богу, везучие. Ведь это фугаска, полтонны, а то и тонна, не меньше, били небось по нас, да промазали.
Я сказал:
— Я пойду туда.
Но дядя Гриша не пустил меня.
— Мы на посту, парень, — сказал он. — Дай дождаться отбоя. Ещё не вечер.
Но всё-таки это был конец. Наступал рассвет. Побелевшие лучи прожекторов словно истаяли в огромном небе и исчезли один за другим. Снизу послышался звон колоколов пожарной команды. Долетали какие-то крики — видимо, начинались спасательные работы.
Было трудно сидеть здесь и ничего не делать, но приходилось терпеть.
Так прошло ещё с полчаса. Когда диктор наконец объявил отбой, я спустился вниз и побежал к разбомбленному дому. Он был оцеплен, пожарники и милиционеры никого не пускали. Их одутловатый начальник распоряжался работами. Сбежавшиеся со всех концов Москвы машины «скорой помощи» стояли с открытыми дверями и включёнными моторами. Отдельно стоял большой чёрный фургон. Под ногами хрустело битое стекло. Утренний ветер перегонял с места на место обрывки газет и лёгкие ватные хлопья. Горький запах пепелища, запах несчастья и сиротства пронзал душу. Два высоких санитара пронесли мимо меня носилки. На носилках лежала Лина. Она была голубая. На левой Лининой ноге не было туфельки. Санитары несли Лину бегом, неосторожно, не боясь причинить ей боль. Они вошли в большой чёрный фургон вместе с Линой и почти мгновенно вернулись уже без неё. Фургон никуда не уехал.
Я повернулся и пошёл домой.
3Я вошёл в маленькую, обитую тёмной жестью дверь одной из комнат в подвале нашего театра. Было девять часов утра, и кладовщик Борис Филиппыч сидел уже на своём месте. Он не оглянулся, когда я вошёл, он барабанил пальцами по аккуратно прибранному столу. Набарабанившись, старик неприязненно глянул на меня из-под нависших лысых надбровий и протянул мне новенький, приятно пахнущий грецкими орехами, защитного цвета ватник:
— Прикинь.
Я надел ватник прямо на пиджак, он был мне чуть широковат. Борис Филиппыч посмотрел на меня и неодобрительно качнул головой. Потом он пошарил под столом и вытащил оттуда пару новых яловых сапог. Он кинул их мне под ноги. Сапоги упали, тяжёлые, как утюги.
— Примерь, — сказал Борис Филиппыч.
Я разулся. Сапоги тоже оказались немного великоваты, но я не обратил на это внимания и надел их без портянок, прямо на носки. Свои ботинки я оставил у Бориса Филиппыча, он взял их не глядя, кинул под стол и протянул мне какую-то серую разграфленную бумагу — это была, по-видимому, ведомость. Старик ткнул в неё пальцем.
— Распишись. — Он посмотрел на меня и побарабанил пальцами по столу. Потом сказал: — Ну, будь.
Сапоги стучали и плохо сгибались при ходьбе. Они касались острыми краями голенищ моих подколенок. Они стучали очень красиво, так, наверно, стучат голландские сабо. Добротные были сапоги, громоздкие, как рояли.
Волоча их по пустынному фойе театра, я прошёл на сцену. Было очень рано. Сцена была обставлена вчера ночью, рабочие ещё не появлялись. Артисты приходят позже рабочих, но всё равно я не хотел никого дожидаться, потому что не мог себе представить, как я буду себя держать, если придёт Валя. Слишком мне это было бы трудно. Я вышел на улицу и постоял у рекламных щитов, в холодке. Валя смеялась мне с этих щитов щедрой солнечной улыбкой. Она была здесь в разных видах, дирекция делала на неё ставку — молодая звезда. Солнце стояло над городом, оно лило свою благодать на пустынную площадь, оно припекало во всю ивановскую, и меня совсем разморило в моей ватной кольчуге. Мне стало жарко и не захотелось по жаре стучать в тяжёлых сапогах до дома, чтобы собирать вещевой мешок, но там на столе стояла недопитая Линой рюмка и одиноко торчал в стене гвоздик, на который она вешала плащ.
Из-за угла вышел Федька, наш молодой режиссёр. Он подошёл ко мне, ухватил меня своей мясистой рукой за локоть и сказал, поправляя роговые очки:
— Вот чёртова жара, пошли в Эрмитаж, а? Там певец какой-то приехал из-за границы. Прослушивание идёт.
Федька хрипло засмеялся, закашлялся, засипел, глазки его стали серьёзными, он поправил очки и невесело добавил:
— Фриц прёт как скаженный, а нам понадобились интимные песенки. Пошли — полюбуемся?
Я сказал:
— Не хочется.
Федька близоруко сощурился и спросил:
— Ты чего это в ватник нарядился, как Чайльд-Гарольд? И при сапогах?
— Я в пять часов уезжаю.
— Куда?
— В ополчение.
— Так, — сказал Федька.
Он постоял, помаргивая и томясь и растерянно переступая с ноги на ногу. Потом он решительно шагнул ко мне.
— Слушай, — сказал Федька, — у меня вопросик: а не наплевать ли нам на интимные песенки? Пошли погуляем, пока тихо.
У меня словно камень с души свалился. Я сказал:
— Ну что ж, пошли…
И я пошёл с Федькой, с этим тюленем, с этим близоруким бегемотом. Я шёл с ним рядом, скинув ватник, стуча сапогами, и радостно было мне, потому что человеку нужен друг, и на войну его должен провожать друг, а без друга человек не человек.
Мы пошли с ним по улице Горького, вышли на Красную площадь, постояли перед храмом Василия Блаженного. Мы всегда им восторгались. Потом мы перешли через мост, походили по Болоту и — снова под мост, на набережную. Москва-река дышала в наши лица, остужая их, и Кремль глядел на нас своими несказанными куполами, и зелёной травы на спуске у Большого дворца было так много, и такого она была изумрудного яркого цвета, что действовала просто как болеутоляющее.
Мы перешли ещё один мост и пошли Александровским садом обратно к улице Горького. Она была красива и широка, и нам, москвичам, всё ещё трудно было привыкнуть к новым её масштабам и к новым огромным домам, выросшим так недавно. Мягкий асфальт таял под ногами, и мои сапоги уже давали себя знать неприятной болью где-то над пятками. Мы шли вверх по улице Горького, прошли телеграф и Моссовет. Мы больше помалкивали, но когда дошли до Елисеевского магазина и прошли его, Федька вдруг сказал:
— А может быть, выпьем?
— После, — ответил я, — ближе к отъезду.
— А может быть, выпьем?
— После, — ответил я, — ближе к отъезду.
— Завтра, завтра, не сегодня — так ленивцы говорят, — сказал Федька. — Никогда не откладывай такие дела. Увидимся ли…
Мы вошли с ним в ресторан, где директором был знаменитый Борода, седой, красивый, весёлый человек. В этом ресторане питались почти все артисты Москвы да и вообще театральный народ. Я был здесь несколько раз с Федькой, бывал и с Валей.
В дверях нас встретил бритоголовый, с красным склеротическим лицом официант Лебедев.
Он сразу признал меня и показал глазами на свой столик. Этот старик служил здесь испокон веку, всю свою жизнь, и мне было приятно, что вот он, видите ли, узнал меня. Мы сели за столик, Федька хрюкнул и поправил очки.
— Дайте нам водки, — сказал он деловито.
— В такую-то жару? — усомнился Лебедев. — Может, пивка?
— Не надо нас воспитывать, — отрезал Федька. — Мы уже большие. Мы уже ополченцы. Сегодня уходим. Последний нонешний денечек. Видите, мы в ватнике! Когда ещё достанется? Потом будешь вспоминать — слезами обольёшься. Да и увидимся ли…
Мы выпили, поговорили с Федькой о театральных делах, и Федька налил по второй.
— Не стоит, — сказал я.
— После слезами обольёшься, — строго сказал Федька, — надо выпить, куме, тут, на том свете не дадут!