Два мистических рассказа о Гражданской войне - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были в состоянии, близком к обмороку.
Дверь раскрылась, из синего сумрака ночи в темноту залы быстрыми шагами, звеня солдатскими шпорами, вошел вестовой.
— Свечи… свечи…
Дернов дрожащими руками зажигал канделябры.
Софья Ивановна лежала без чувств. У корнета Лещинского лицо было искривлено гримасой ужаса. Нижняя челюсть прыгала, отбивая зубами. Спокоен был один вестовой.
— Ваше высокоблагородие, — доложил он, обращаясь к подполковнику. — Какой-то вольный спрашивает вас по спешному делу.
— Не ходите! Не ходите! — крикнули мы.
— Господа! Что с вами? — строго сказал подполковник. — Неужели вы верите в тринадцать и боитесь привидений? Позаботьтесь о барыне. Нужно быть мужчинами. Не забывайте, что вы — гусары!
Он быстро вышел, сопровождаемый вестовым.
Прошло полминуты.
Что-то резко хлопнуло за дверью. Мы опомнились и бросились на крыльцо. На каменных ступенях ничком лежал подполковник. Пуля ударила в лоб и вышла через затылок.
Он был мертв.
«Вольный» стрелял в упор.
В темноте на снегу метались солдаты. Кричали: «Держи! Держи!» На мызном дворе рокотала труба: играли тревогу.
* * *Мы вернулись только к обеду. На двадцать верст обыскали окрестность. Убийца как сквозь землю провалился.
В большом вестибюле ярко горел камин. На столе, в парадной форме лежал наш подполковник. Тринадцать свечей горело в канделябрах. Остановившиеся часы показывали тринадцать минут первого.
Пахло ельником, кровью… Со вчерашней жженки сладко пахло ромом. Мельхиоровый жбан с ее остатками стоял в углу на столе.
На первой панихиде нас было тринадцать…
1907–1926 гг.
Газета «Возрождение»,
г. Париж (Франция),
№ 584, 7 декабря 1927 г.
ВОСЬМИДЕСЯТЫЙ
Его поймали с поличным. Окровавленный нож, кривой и острый, был у него в руке и он его бросил, когда его схватили цепкие руки солдат; толпа нависла над ним и выволокла на широкую площадь, освещённую электрическим фонарём.
Убийца солдата, метким и ловким ударом большого кривого ножа распоровший ему живот, оказался невысоким, коренастым человеком, сильным, — трое рослых солдат едва могли его удержать, когда он вырывался, — мускулистым и ловким. Тёмное, загорелое и грязное лицо имело небольшие чёрные усы и чёрную бородку, волосы были коротко острижены и глаза, чуть косые, горели недобрым огнём. Он одет был в старую солдатскую шинель и папаху искусственного барашка.
На шум драки, на крики толпы прибежал с вокзала наряд красной гвардии и матросов и плотною чёрною стеною окружил пойманного.
Пойманный знал, что его сейчас разорвут на части или, в лучшем случае, расстреляют, но он был совершенно спокоен. Только дыхание после борьбы было неровное.
И бывалые, видавшие виды матросы и столичная красная гвардия, опытные в расстрелах и казнях и видавшие не раз казнимых, были удивлены, что ни лицо этого солдата не побледнело, ни глаза не потухли, ни сам не обмяк, хотя приговор над ним уже был произнесён солдатскою толпою, и он знал этот приговор: «Расстрелять».
Да иначе и быть не могло. Он убил ночью сонного товарища. Зачем? Конечно для того, чтобы ограбить. Убитый был ценный партийный работник, неутомимо ведший агитацию среди солдат по поводу демократизации армии, введения выборного начала, человек с тупой непреклонностью крестьянина, проповедовавший ненависть к офицерам и необходимость их истребить на «Еремеевской» ночи. У такого человека должны были быть деньги, полученные от партии. И этого опытного агитатора кривым и острым ножом во сне поразил этот маленький крепкий солдат. Дело ясное, не требующее суда, — расстрелять!
Но уж слишком был спокоен и не бессознательно тупо, а разумно спокоен обреченный на казнь, чтобы не обратить на себя внимание опытных палачей.
Маленькими, умными, проницательными глазами осматривал он матросов и красную гвардию, теснившуюся вокруг него с винтовками в руках, и как будто хотел что-то сказать.
— Товарищ, — обратился к нему худой, безбородый и безусый матрос с испитым лицом уличного хулигана, — как же это вы своего товарища солдата?.. А?.. Зачем же это?.. Грабить!
— Нет, не грабить, — спокойно ответил пойманный. — Я никого никогда не ограбил.
— Ладно. Так зачем же убили?
— Это месть.
— Вы его знали?
— Нет, я его не знал. Сегодня первый раз увидал.
— Ишь ты, — раздались голоса в толпе.
— Ты, брат, зубы-то не заговаривай, не болят. Стройся по расчёту. Расстрелять! Чего попусту возиться — убил своего товарища — расстрелять и только.
Глухо волновалась толпа. Метались в сумраке ночи худые косматые руки, пальцы сжатые в кулаки, мрачные тупые глаза бросали недобрые косые взгляды. Надеяться на помилование было невозможно, смерть уже нацелилась в него и готова была схватить его когтистыми руками, а он стоял так же величаво спокойный. Даже руки сложил на груди.
— Я мщу не ему одному. Я его не знаю, я мщу всем солдатам. И этот не первый, — сказал он, когда на минуту стихли крики.
Дело принимало особый оборот. Вина усугублялась, казнь грозила стать не простым расстрелом; возмущенная толпа могла начать избивать его медленно, приближая смерть, увеличивая мучения, а он шёл на это. Шёл, и все-таки был спокоен.
Коренастый матрос, в фуражке с козырьком на затылке и в хорошо сшитом чёрном бушлате, с большим лицом, бледным, измученным, на котором умно смотрели глаза, не то офицер, не то боцман вышел из толпы и медленно спросил:
— Так это не первый, кого вы убиваете? А который?
— Восьмидесятый, — невозмутимым тоном ответил пойманный. Ахнула толпа и, теснее сгрудившись, придвинулась почти вплотную к этому солдату. Цифра поразила и её, привычную ко всяким зверствам.
— Тут не место для шуток, — строго сказал человек в боцманской шапке. — Если вы говорите о тех, кого вы убили на войне, это нам не интересно.
— Нет, — всё так же спокойно, с чуть заметной усмешкой на тонком выразительном лице проговорил пойманный, — это восьмидесятый русский солдат, которого я убиваю ночью во время сна всё одним и тем же метким ударом ножа, вскрывая ему весь живот.
— Он сумасшедший, — пробормотал матрос в фуражке боцмана. — Все равно и сумасшедшего расстрелять. Ишь, какой выискался сумасшедший! Слышьте, товарищи, восьмидесятого солдата зарезал… Его не то, что расстрелять, замучить надо.
Примолкшая было толпа опять загалдела. Кто-то сзади, стараясь протискаться ближе, прокричал:
— Это что же, товарищ, вчера ночью на северном вокзале солдатику живот, значит, распорот, на месте уложен, — ваша работа?
— Моя, — отвечал смело пойманный.
— Постойте, товарищи, сказывали в трактире Севастьянова позапрошлою ночью тоже солдатик убит. Правда, что ль?
— Это я убил. Я говорю вам, что этот — восьмидесятый.
Жадная до крови, привычная к убийству толпа матросов и солдат смотрела с любопытством и уважением на человека, отправившего, по его словам, восемьдесят солдат на тот свет ударом ножа, даже и по их понятиям, даже и в их мозгу, тупом и грубом, эта цифра совершённых злодеяний производила впечатление и интересовала их.
— Антиресно выходит. Товарищи, ну пускай он перед смертью покается, как это он, значит, восемьдесят бедных страдальцев солдатиков уложил. А там мы обсудим, как его за это замучим.
Хмурая теплая ночь стояла над городом. Весь город спал и только эта черная толпа волновалась и, тяжело дыша, наваливаясь друг на друга, стараясь рассмотреть поближе этого замечательного человека, тискала друг друга и жила сладострастным ожиданием страшной пытки и казни.
— Прежде всего скажите мне, кто вы такой? — спросил боцман.
Пойманный ответил не сразу. Он задумался, опустив на минуту на грудь свою сухую породистую голову, потом поднял её и, гордо оглянув толпу, сказал:
— Я мог бы соврать. Назвать любое имя. Документ у меня чужой, солдатский. Того, первого, которого я зарезал, под чьим именем я живу, но я не хочу этого. Пусть перед смертью солдатчина знает правду.
Он сделал паузу. Напряженно пожирая его глазами, тяжело дыша ему в лицо теснились вокруг матросы и рабочие-красногвардейцы.
Властным огоньком, привыкшим повелевать и покорять своей воле людей, оглядел пойманный толпу и спокойно, и раздельно, громко и отчётливо, выговаривая каждое слово, произнёс:
— Я — штабс-капитан Константин Петрович Кусков, офицер…
Взрыв негодования не дал ему договорить. Опять заметались в воздухе руки, то сжатые в кулаки, то потрясающие оружием и опять раздались жёсткие выкрики: