Англия, Англия - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Совсем как витрина ювелира, правда, милая? – сказал ее отец. – Кто хочет новые серьги?
Он потянулся к «Девяти карликовым фасолинкам – круглым» мистера Э. Джонса, мать захихикала, а Марта сказала: «Не надо», довольно громко.
– Ну хорошо, мисс Мышка. Не надо так не надо.
Зря он это сделал, даже если и не взаправду. Не смешно. Мистер Э. Джонс умел показать фасолинку с самой лучшей стороны. Ее цвет, ее пропорции, ее сглаженность. А девять фасолинок – красивее в девять раз.
В школе они декламировали нараспев. Они сидели по четверо в ряд, одетые в зеленую форму, совсем как фасолинки в стручках. Восемь ног – круглые, восемь ног – короткие, восемь ног – длинные, восемь ног – произвольной длины.
Каждый день начинался с религиозных декламаций, которые Марта Кокрейн фальсифицировала. Затем шли сухие иерархические декламации из области математики и туманные поэтические. Но самыми странными и пылкими были декламации по истории. Здесь в них воспитывали горячую веру, которая была бы неуместна на утреннем молитвенном собрании. Религиозные декламации произносились невнятной скороговоркой; но на истории мисс Мейсон – жирная, как курица, и старая, как несколько веков, – руководила ритуалом, словно величавая жрица, задавала ритм, дирижировала своими певчими.
До Рождества Христова пятьдесят пять (хлоп-хлоп в ладоши)
Римляне Англию пришли завоевать.
Один ноль шестьдесят шесть (хлоп-хлоп) Битва при Гастингсе, Гарольд погиб.
Один два пятнадцать (хлоп-хлоп) Хартия Вольностей дарована нации.
Эта, последняя, строчка ей всегда нравилась – легко запоминалась из-за рифмы. «Один восемь пятьдесят четва (хлоп-хлоп) Разразилась Крымская война (хлоп-хлоп)» – именно так они всегда выговаривали, сколько бы мисс Мейсон их ни поправляла. И так декламация продолжалась вплоть до:
Один девять сорок (хлоп-хлоп) Битва за Британию.
Один девять семьдесят четыре (хлоп-хлоп) Британия вступила в Общий рынок в Риме.
Мисс Мейсон выводила их из стародавней древности и возвращала в ту же точку, от Рима к Риму, назад к истокам. Таким образом, она устраивала для их умов разминку – добивалась податливости. Затем она начинала рассказывать истории о рыцарстве и славе, чуме и голоде, тирании и демократии; о королевской роскоши и достоинствах здравого индивидуализма; о святом Георге, небесном покровителе Англии, Арагона и Португалии, а также защитнике Генуи и Венеции; о сэре Фрэнсисе Дрейке и его героических плаваниях; о Боадицее и королеве Виктории; о местном сквайре, который побывал в Крестовых походах, а теперь, обратившись в камень, покоится в приходской церкви подле своей жены, положив ноги на собаку. Они слушали, навострив уши, потому что если мисс Мейсон была ими довольна, в конце урока она опять переходила к декламациям – но уже иным. Нужно было по событию назвать дату; бывали вариации, импровизации и подковырки; слова увертывались и прятались, но класс отчаянно цеплялся за обрывок ритма. «Елизавета и Виктория» (хлоп-хлоп-хлоп-хлоп), и они отвечали «1558 и 1837» (хлоп-хлоп-хлоп-хлоп). Или (хлоп-хлоп) «Вулф в Квебеке» (хлоп), и надо было ответить (хлоп-хлоп) «1759» (хлоп). Или вместо подсказки «Пороховой заговор» (хлоп-хлоп) мисс Мейсон подсовывала «Гай Фокс – живым был взят» (хлоп-хлоп), и нужно было подобрать рифму, «Один шесть ноль пять» (хлоп-хлоп). Она таскала их туда-сюда по двум тысячелетиям, и история из упрямого, постепенного продвижения вперед превращалась в ряд ярких, стремящихся затмить друг друга моментов, в фасоль на черном бархате. Много времени спустя, когда в ее жизни произошло все, чему было предначертано произойти, Марта Кокрейн все еще слышала хлопки мисс Мейсон, когда встречала в книге какое-нибудь имя или дату. Бедный Нельсон в битве пал, Трафальгар 1805, Эдуард Восьмой расплатился за свое увлечение, 1936, отречение.
Джессика Джеймс, подруга и христианка, сидела сзади нее на истории. Джессика Джеймс, ханжа и предательница, сидела перед ней на собрании. Марта была умная девочка, а следовательно, в Бога не верила. За утренней молитвой, крепко зажмурив глаза, она молилась не так, как все, а:
Потчуй кашей иже неси нам на всех,Да свари′тся вымя твое,Да убудет лекарствие твое,Да будет школа твоя на Сене, там, где Орли.Хлеб ваш не нужен – дождь нам взвесь,И оставь вигвам, стог и чаши, якоже мыоставляем скворушкам кашки;И поведи нас в цирк Шеннона, но убавьнасос плюгавого.Яко твои есть лекарство, лилии, сказка,Ныне, и присно, навеки век опрокинь.
Одна-две строчки, по ее мнению, не очень-то удались, но она над ними работала. Стишок не казался ей богохульным – ну разве что место насчет вымени. Кое-что она считала довольно-таки красивым: кусочек про лекарство, лилии и сказку почему-то всегда воскрешал в ее памяти «Девять штук фасоли вьющейся – круглые», которые Бог, если бы он существовал, почти непременно бы одобрил. Но Джессика Джеймс ее выдала. Нет, она поступила умнее: подстроила так, что Марта выдала сама себя. Однажды утром, по знаку Джессики, все вокруг Марты умолкли, и отчетливо послышался одинокий голос, торжественно призывающий взвесить дождь, оставить вигвам, стог и чаши и повести в цирк Шеннона; тут, открыв глаза, она уткнулась взглядом в шарнирные плечи, куриную грудь и горящие христианским гневом глаза мисс Мейсон, которая сидела на молитве с ее классом.
До конца учебного года ее заставляли выходить вперед и молиться громко, чтобы за ней повторяла вся школа, произносить слова отчетливо, имитировать горячую веру. Вскоре Марта обнаружила, что получается у нее очень даже неплохо; уверовавший во Христа заключенный, она доказывала совету по условно-досрочному освобождению, что дочиста отмыла свою душу от грехов – не соблаговолят ли они поразмыслить на досуге насчет амнистии? И чем настороженнее становилась мисс Мейсон, тем больше удовольствия получала Марта.
Ее начали отзывать в сторонку для разговора по душам. Спрашивали, чего она добивается своим смутьянством. Говорили, что для ее поведения есть особое слово – «умничать». Советовали: дескать, цинизм, Марта, – это родной брат одиночества. Надеялись, что она все-таки не зарвется. А также намекали – кто тонко, кто не очень, – что семья Марты не похожа на другие, но испытания даются человеку, дабы он выходил из них с честью, и всякий – сам строитель своего характера, так уж заведено.
Как можно «строить характер», она не понимала. Характер – это ведь то, что у тебя уже есть, в крайнем случае то, что меняется из-за происходящего с тобой, – вот ее мама, к примеру, теперь стала жестче и раздражительнее. Разве человек может сам построить свой характер? В поисках ответа она рассматривала деревенские каменные ограды: каменные блоки, а между ними – известка, а увенчана стена остроугольными кусками кремня, которые и означают, что ты выросла, построила себе характер. Чушь какая-то. На фотографиях Марта всегда морщила лоб над тайнами мироздания, надув нижнюю губу, намертво сдвинув брови. Что это было – неодобрение окружающей действительности, проявление ее неудобного «характера»? Или же дело было совсем в другом – что ее матери (когда та сама была маленькой девочкой) сказали, будто фотографировать надо, обязательно встав правым боком к солнцу?
В любом случае тогда у нее были дела поважнее, чем строительство характера. Спустя три дня после сельскохозяйственной выставки – и это уже было правдивое, бесхитростное, необработанное воспоминание, в котором Марта не сомневалась... практически не сомневалась, – Марта сидела за кухонным столом; мать готовила, хотя и не напевала, и Марта это помнила – нет, знала, она достигла возраста, когда воспоминания отвердевают до степени факта, – итак, ее мать молча возилась у плиты, и это был факт, Марта собрала свой пазл до конца, и это был факт, в пазле оставалась дырка размером с Ноттингемшир, через которую виднелись разводы на деревянной столешнице, и это был факт, отца на заднем плане не было, и это был факт, Ноттингемшир находился в отцовском кармане, и это был факт, она подняла глаза, и это был факт, с подбородка матери капали в суп слезы, и это был факт.
Защищенная прочными стенами своей детской логики, она осознала, что маминым объяснениям верить не следует. Она даже глядела слегка свысока на эту непонятливость и слезы. Для Марты все было просто, проще не бывает. Папа ушел искать Ноттингемшир. Думал, он лежит в кармане, а потом посмотрел – оказывается, нет. Boт почему он не улыбался ей с высоты своего гигантского роста и не сваливал вину на кошку. Он знал, что нельзя подвести дочку, вот и пошел разыскивать пропажу, но дело оказалось долгое. Вскоре он вернется, и все наладится.
Позднее – и это «позднее» настало слишком быстро – ужасное чувство вошло в ее жизнь, чувство, которое она пока не умела выразить словами. Внезапное, логичное, в рифму (хлоп-хлоп) объяснение причин ухода папы. Это она, она сама потеряла деталь, она потеряла Ноттингемшир, засунула куда-то и забыла, а может, оставила там, где им завладел вор, и потому ее отец, который любил ее, который говорил, что любит ее, всегда боялся ее подвести, в жизни не хотел, чтобы мисс Мышка дула губки как на крупу, ушел искать деталь пазла, и поиски эти – если верить книгам и рассказам – отнимут ужас сколько времени. Возможно, отец вернется лишь через много-много лет, за это время у него отрастет борода, и в ней будет искриться снег, и лицо у него будет – как там пишут? – заостренное от недоедания. И все из-за нее, из-за ее неосторожности или глупости, из-за нее исчез отец и горюет мать, поэтому она никогда больше не должна совершать неосторожностей или глупостей – ведь ничем хорошим они не кончаются.