Кубанские зори - Пётр Ткаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похоронен он на Всесвятском кладбище. Могила его, как и многих современников смуты, затеряна…
К сожалению, о его жизни и особенно о службе его я знаю мало. Он был сдержан и не любил излияний, считая их слабостью человеческой…
Все, здесь происходившее, оказывается, так близко и рядом. Только потревожь его воспоминанием, только всмотрись в него, и оно всплывет, предстанет неотступно, оживет в душе неизвестно с какой целью. Но только в сквозном временном развитии можно различить его истинный смысл и значение…
Нет, что-то было и есть неизъяснимое на этом, вроде бы глухом хуторе Лебеди, некая сообща вырабатываемая и в то же время в каждом человеке проявляющаяся неведомая, неиссякаемая сила и правда… Там, казалось, не могли не сформироваться истинные человеческие характеры, со своим устойчивым от всяких случайных и произвольных влияний миром.
Действительно ли водятся лебеди на Лебедях, я не знал. Во всяком случае, мне не доводилось их там видеть. Но теперь я точно знал, что там водятся лебеди иные — воображаемые, какие могут рождаться лишь в здоровом сознании и живой человеческой душе. Они невидимы, незримы, а потому в их истинном существовании сомневаются многие. Они летят над этим неприметным хутором даже тогда, когда осыпалось их мозаичное изображение на обшарпанной автобусной остановке, торчащей среди степи, напоминающей караульную, сторожевую будку.
Я слышу свистящий шорох их невидимых крыльев… А может быть, это настороженно шепчется о невозвратном прошлом и неведомом грядущем много повидавший и о многом умолчавший прибрежный камыш.
Когда я узнал, что на Лебедях никогда не водились и не водятся лебеди, что это чудное, певучее название хутора имеет совсем иную историю, это не разочаровало меня, хотя и было жаль детской сказки. Наоборот, меня поразила история этого названия, и более всего то, как народ уберег и сохранил имя своего родного хутора, несмотря на всю жестокость времени.
Экая невидаль, экая радость — лебеди. Тут же я узнал, удостоверился совсем в ином, гораздо более драгоценном. История сохранения названия хутора свидетельствовала о том, что в народе есть такая сила сопротивляемости всему случайному, которая и составляет основное содержание человеческого бытия. Сила невидимая и неизъяснимая…
Как я могу теперь не поверить в эту таинственную силу, если вот он хутор со светлым и певучим названием, пронесенным через немыслимые беды, словно эти беды его и не касались — Лэбэди…
Как я могу не поверить в эту незримую таинственную силу, если вот они эти Лэбэди — далекая, чудная, таинственная и сказочная страна моего детства, с которой столько связано переживаний и смутных надежд. Если бы у меня не было этого хутора Лэбэди, этой невыразимой, непостижимой мечты о несбыточном, жизнь моя, видимо, сложилась бы совсем иначе… Я и до сих пор не могу сдержать волнения, когда заслышу это слово, это имя, этот звук — Лэбэди… Кружится голова о давно миновавшем и не уходящем, о несбывшемся и несбыточном, о таком дорогом и необходимом, без чего жизнь не бывает полной, превращаясь в скудную, невыносимую пустыню…
У меня в комнате, в Москве, уже который год стоит в вазе пучок ветвистого, нетускнеющего, нелиняющего кермека. Мелкие паутиновые веточки и крохотные цветочки сливаются в фиолетовое, плавающее облако. Охапку этих жестких, дротя-ных цветов я наломал на сизых солончаках близ хутора Лебеди, там, где проносилась, а может быть, и теперь проносится беспокойная, мятежная и непокорная душа знаменитого ле-бединца Василия Федоровича Рябоконя. Там все так же стынут под нещадным кубанским солнцем степные низины и балки с серебристыми, соляными разводами по берегам, словно на пропитанной потом, просыхающей рубахе. А может быть, это соль никем не исчисленных, неведомых миру человеческих слез…
Это дымчатое фиолетовое облако жестких цветов, парящее надо мной, кажется теперь уже единственным, что еще связывает меня с тем удивительным, родным, камышовым краем. От него першит в горле, удушливым томлением сдавливая грудь. А может быть, от того, что все происходившее здесь было столь трагическим, которое можно понять и объяснить, но чего уже вовек невозможно поправить.
С самого раннего детства помнятся мне захватывающие, тревожащие душу и распаляющие воображение рассказы о некоем кубанском герое и народном заступнике. Было в этих бесхитростных рассказах и трогательных преданиях восхищение его смелостью, удалью и неуловимостью. А еще — правдой, справедливостью, которую он пытался сохранить среди людей, несмотря на всю жестокость, немилосердность и бесприютность своего времени. Это был хорунжий Василий Федорович Рябо-конь, один из руководителей повстанческого движения на Кубани. До глубокой осени двадцать четвертого года скрывался он с немногими сподвижниками своими по приазовским камышам плавней и лиманов, снискав себе известность и славу кубанского Робин Гуда.
Родился он в 1890 году на хуторе Лебедевском, в местечке Золотькы, близ станицы Гривенской. Окончил четыре класса Тифлисской гимназии. Наделенный красивым голосом, был принят в Войсковой певческий хор. Служил в Его Императорского Высочества конвое. Учился во Владикавказском военно-суворовском училище. Кто мог тогда предположить, как неожиданно и трагически вскоре повернется его судьба… А под воздействием и влиянием каких сил и обстоятельств это происходило, мы, кажется, и до сих пор так вполне и не понимаем…
Отца его изрубили шашками за то, что не отдал своих лошадей проходимцам и грабителям, прикрывавшим свой разбой именем революции и демагогией о новом, прогрессивном переустройстве страны. Мать его расстреляли позже в числе заложников после крымского десанта Улагая на Кубань. Родную хату сожгли. Ничто теперь уже не удерживало его в родном хуторе, кроме любви к нему, неизбывной памяти о станичной жизни да ненависти к разорителям ее.
Рябоконь был в повстанческом движении с самого его зарождения. Архивные документы свидетельствуют о том, что уже в марте двадцатого года он был командиром сотни в отряде полковника Сергея Скакуна «Спасение Кубани», впервые объявившегося в станице Степной. О том, как Рябоконь оказался в плавнях, почему там очутился, сохранилось предание, рассказанное на Лебедях дедом Кучером.
С кем-то из своих станичников он ехал на телеге, когда их остановили два красноармейца, точнее чоновца. Почему-то сняли с плеч винтовки, взяв наперевес.
— Отдавай лошадей, — потребовал один из них.
Василий Федорович, сунув кнут, батиг за голенище сапога и бросив вожжи напарнику, сошел с телеги. Несколько даже весело ответил:
— Берите. Кони добри. Забэрайтэ! — и уже более тише добавил. — Если сможете…
Если бы эти, замордованные постоянными походами, лишениями и неустроенностью, люди оказались более чуткими, они бы уловили в его голосе угрозу, заметили бы в его черных глазах недобрый блеск, но они таковыми не были. К тому же у них в руках было оружие, а перед ними стояли какие-то казаки, которых следовало уничтожать не потому, что они в чем-то виновны, а просто потому, что они — казаки…
Один из них, мешковато закинув винтовку на плечо, стал отстегивать постромки упряжи. Василий Федорович, пятясь к телеге, нащупал в соломе гладкий, отполированный руками держак вил, резко вынул вилы и запустил их в наклонившегося солдата. Разрывая серое, грязное сукно, блеснувшие белизной зубья послушно и податливо вошли в тело и желтый держак задрожал от напряжения. Незадачливый солдатик, охнув, поднял белобрысое, конопатое с выцветшими под кубанским солнцем пшеничными бровями и кудрями лицо. Глаза его широко раскрылись, то ли от удивления и недоумения, то ли от испуга. Не проронив ни слова, он мешком упал в дорожную пыль, подняв серое облако.
Василий Федорович подхватил его винтовку и выстрелил в другого чоновца, который никак не успел отреагировать на происходящее…
Долго молчали, осознавая и обдумывая случившееся.
— Ну что ж, езжай, — сказал он, наконец, напарнику. — Мне дороги теперь в хутор, как видишь, нет.
Так рассказывал на хуторе Лебеди дед Кучер. Пока был жив.
Сам Василий Федорович уже позже, на его допросе, проводимом НАЧКРО ОГПУ Сороковым 4 ноября 1924 года, так объяснил то, как он оказался в камышах:
«До 1914 года я служил в конвое, в звании урядника, главнокомандующего Кавказской армии генерала Воронцова-Дашкова, потом — при Великом князе Николае Николаевиче — вплоть до Февральской революции. Был командирован во Владикавказское военно-суворовское училище, где был до января 1917 года. Затем был отпущен в отпуск на родину, в хутор Лебедевский, где жил до Октябрьской революции. В 1918 году, при советской власти, поступил на службу в Лебедевский совет, где служил два месяца до захвата власти белыми. При белых был мобилизован и зачислен во 2-й Таманский полк, в котором прослужил всего один месяц.