Шолом-Алейхем - А. Краснящих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для непосед и озорников у меламеда был специальный кнут – канчик. Шолом тоже с ним быстро познакомился. Но если другим детям канчик перепадал за невнимательность, лень и тупость, то Шолому – исключительно за шалости: «Копировать, подражать, передразнивать – на это наш Шолом был мастер. Увидев кого-нибудь в первый раз, тут же находил в нём что-либо неладное, смешное, сразу надувался, как пузырь, и начинал его изображать. Ребята покатывались со смеху. А родители постоянно жаловались учителю, что мальчишка передразнивает всех на свете, точно обезьяна. Надо его от этого отучить. Учитель не раз принимался “отучать” Шолома, но толку от этого было мало. В ребёнка словно бес вселился: он передразнивал решительно всех, даже самого учителя – как он нюхает табак и как семенит короткими ножками, – и жену учителя – как она запинается, краснеет и подмигивает одним глазом, выпрашивая у мужа деньги, чтобы справить субботу, и говорит она не “суббота”, а “шабота”. Сыпались тумаки, летели оплеухи, свистели розги! Ох и розги! Какие розги! Весёлая была жизнь!»[8] – напишет Шолом-Алейхем в «С ярмарки». А в незавершённом рассказе «Среди мертвецов» скажет: «<…> у меня, не про вас будь сказано, с детства ещё эта болезнь… Мне смешно, – я не виноват! Хотел бы я иметь столько счастливых лет, сколько оплеух получил я за это от отца, матери и ребе. Раз уж нападал на меня смех – не помогали никакие молитвы; чем больше меня били, тем больше я смеялся. Однажды отец избил меня до крови; он сказал, что теперь раз и навсегда он выбьет из меня этот смех! Еле живым вырвала меня мать из его рук и сказала: – Горе мне, горе мне! Я дам тебе совет, дитя моё: когда на тебя опять нападёт этот смех, подумай о покойниках»[9].
Одержимый «бесом», «болезнью» пересмешничества, Шолом-Алейхем до конца жизни останется мальчишкой. Ляля Рабинович в воспоминаниях об отце напишет: «Люди приходят разные… Разные люди. Отец говорит с ними серьёзно, но его глаза!.. Мы уже знаем: он «представляется”. Ах, как он хорошо умеет “представляться”! Он – замечательный актёр. Если бы он не был писателем, он, наверное, был бы актёром. Потом, когда “гость” уйдёт, отец “представит” его, и мы будем хохотать… Да, смеяться, высмеивать мы любим. Он научил нас».
В хедере Шолом прослыл комиком и шутом, за постоянные насмешки надо всем и вся его прозвали Заноза. Заноза – так Заноза; он не возражал, он и сам любил давать клички. В актёрстве и умении подражать Шолому не уступал только его приятель Меер, сын нового раввина – Хаима Бернштейна из Медведевки. Большой бездельник, что касается учёбы, Меер обладал талантом певца и актёра и исполнял любую песню так, что заслушаешься, – правда, не бесплатно, за грош или пол-яблока. Два актёра – это уже почти театр. Любимым развлечением мальчиков стало разыгрывание комедий на библейские темы: «Продажа Иосифа», «Исход из Египта», «Десять казней», «Пророк Моисей со скрижалями». Они даже на пару сочинили (и это, видимо, можно считать первым произведением будущего писателя – в соавторстве) пьесу «Разбойники» и собственными силами поставили её, залучив в качестве статистов товарищей по хедеру. У Шолома и Меера были главные роли: Меер играл разбойника, у него в руках была огромная дубина, которой он угрожал бедному горбуну-еврею, заблудившемуся в лесу (кто играл бедного еврея – понятно, а лес как раз изображали статисты). Разбойник вынимает из отцовского кушака нож и подступает к Шолому с подушкой на спине, распевая по-русски: «Давай де-е-ньги! Давай де-е-ньги!» Еврей – он же бедный, у него нет денег, он просит разбойника сжалиться над ним ради его жены и детей, которые без него останутся вдовой и сиротами. Но русский разбойник не знает жалости, он поёт весёлую песенку о том, что должен во что бы то ни стало вырезать всех евреев, потом хватает Шолома за горло и кидает на землю… Тут приходит меламед – отец Меера – и всех разгоняет; это уже не по сценарию. «Негодяй, бездельник, выкрест», – ругает он своего сына и не сильно ошибается: через какое-то время Меер вырастет и крестится, и станет прославленным на весь мир российским певцом и музыкальным педагогом Михаилом Ефимовичем Медведевым.
Был у Шолома ещё один друг детства, о котором он будет вспоминать всю жизнь: сирота Шмулик, знавший и умевший замечательно рассказывать легенды, сказки и разные истории: «<…> о царевиче и царевне, о раввине и раввинше, о принце и его учёной собаке, о принцессе в хрустальном дворце, о двенадцати лесных разбойниках, о корабле, который отправился в Ледовитый океан, и о папе римском, затеявшем диспут с великими раввинами; и сказки про зверей, бесов, духов, чертей-пересмешников, колдунов, карликов, вурдалаков; про чудовище пипернотер – получеловека-полузверя и про люстру из Праги. И каждая, сказка имела свой аромат, и все они были полны особого очарования. <…> Слыхал ли он их от кого-нибудь или сам выдумывал – до сих пор не могу понять. Знаю только одно: они струились из него, словно из источника, неисчерпаемого источника. И рассказ шёл у него гладко, как по маслу, тянулся, как бесконечная шёлковая нить. И сладостен был его голос, сладостна была его речь, точно мёд. А щёки загорались, глаза подёргивались лёгкой дымкой, становились задумчивыми и влажными»[10].
Сирота Шмулик мечтал найти огромный клад, зарытый когда-то Богданом Хмельницким где-то здесь, в Воронкове, по ту сторону синагоги, и заразил своей мечтой Шолома: этот клад не раз блеснёт своими сокровищами в воображении писателя, когда ему нечем будет оплатить квартиру или не на что справить субботний праздник. «Отразились ли когда-нибудь удивительные сказки бедного сироты на произведениях его друга Шолома, когда Шолом, сын Нохума Вевикова, стал Шолом-Алейхемом, – трудно сказать. Одно ясно, Шмулик обогатил его фантазию, расширил кругозор. Грёзы и мечты Шмулика о кладах, о чудодейственных камнях и тому подобных прекрасных вещах и до сих пор дороги его сердцу. Возможно, в другой форме, в других образах, но они живут в нём и по нынешний день»[11].
Мы говорим о писателе, поэтому и останавливаемся прежде всего на том, что могло повлиять и повлияло на формирование писательской личности: актёрский талант пересмешника – раз; пылкая фантазия – два; и – скоро об этом скажем – красивый почерк и страсть к самому письму. А пока о воображении: оно у мальчика действительно было богатым: дома ему представлялись городами, а дворы – странами; деревья – людьми; девушки – принцессами; богатые молодые люди – принцами; травы – бесчисленными войсками; колючки и крапива – филистимлянами и моавитянами, на которых он шёл войной.
Однако нам бы не хотелось пересластить портрет писателя в детстве или далеко увести его образ от мира, в котором он жил. Шолом рос и необычным, и обычным ребёнком, вместе с другими мальчиками приворовывал мелочь из кружки для пожертвований и из лавки родителей; резался в карты, пока учитель не видит; лгал, пропускал слова молитвы (а напомним, что Шолом воспитывался в патриархальной богобоязненной семье, где обращение к богу – свято и основа основ). В небольшой статье «К моей биографии» Шолом-Алейхем вспоминает также и о товарище постарше – Эле, сыне Кейли, – который «<…> рассказывал нам гадкие истории, вводил нас в искушение, развращал нас, превращал преждевременно во взрослых»[12]. Впрочем, как раз Элины рассказы меньше всего повлияют на творчество Шолом-Алейхема, оно всегда будет исключительно целомудренным – как и личная жизнь писателя.
Зато мальчишеский местечковый игровой фольклор уж точно повлиял. Абсурдные, в которых важен только ритм, «походные» песенки или песенки, специально существующие для разного рода занятий, например, для рисования человечка: «Точка, точка, запятая, минус, рожица кривая, ручка, ручка и кружок, ножка, ножка и пупок…» Ну и, конечно, игра в придумывание к любому, абсолютно любому имени рифмы: «Мотл-капотл, Друмен-дротл, Иосеф-сотл, Эрец-кнотл», или «Лейбл-капейбл, Друмендребл, Иосеф-сейбл, Эрец-кнейбл», или «Янкл-капанкл, Друмен-дранкл, Иосеф-санкл, Эрец-кнанкл». А ещё – язык-перевёртыш: «<…> то есть как говорить всё наоборот. Например: “Тов я мав мад в удром”. Это значит: “Вот я вам дам в морду”. Или: “А шикук шечох?” – “А кукиш хочешь?” На таком языке Шолом мог говорить целый час без умолку. Это ведь сплошное удовольствие – вы можете говорить человеку всё, что угодно, прямо в глаза, а он дурак дураком и ничего не понимает»[13].
Одно из своих самых знаменитых произведений – полусказку-полурассказ «Заколдованный портной» (1901) – Шолом-Алейхем закончит словами, которые цитируют все, программными для его творчества словами: «Смеяться полезно. Врачи советуют смеяться…» Смех как лекарство, лекарство от страха. Страха жизни и страха смерти. Первое название «Заколдованного портного» – довольно страшноватой, если вдуматься, истории, страшноватой не своим полусказочным, гоголевским колоритом, а трагической безысходностью человеческой жизни – «Повесть без конца». В произведениях Шолом-Алейхема, при всей их юмористичности, практически никогда нет хеппи-энда: крах, смерть, разбитые мечты, разрушенная жизнь, – но нет и уныния – здоровый трагизм бытия, обильно, временами – через край, сдобренный смехом.