СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти - Лоренс Даррел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы отказываетесь от него? — крикнула она с возмущением, и Шварц обрадовался. — Да это же самый интересный случай из всех, какие у нас были. Отправить его на двадцать лет в тюрьму значит упустить великолепные возможности, не попытавшись даже описать его паранойю. Какой стыд — о чем вы только думаете?
— О собственной шкуре, если честно. Он опасно вменяем и слишком хитер, чтобы мы могли чувствовать себя в безопасности. Констанс, я проиграл. Сама послушай, ведь все, что он говорит, правда, и в то же время все — ложь. Он понемногу разогревается, а потом… раз! — преступление. К тому же это пустая трата времени, нашего времени, ведь есть другие больные, которым мы можем помочь. Неужели ты не понимаешь?
— Нет, не понимаю! Если вы сами не хотите им заниматься, отдайте его мне. Я не боюсь. Не забывай, У нас всегда под рукой старина «малабар»,[10] если что-то пойдет не так, если ситуация выйдет из-под контроля. Прошу вас, пересмотрите ваше решение, позвольте мне хотя бы немного поработать с ним. Он ведь еще не говорил о своих убийствах, правда?
— Нет, в подробностях не говорил, пока еще старается оправдать себя — да с такой страстью, что волосы встают дыбом! Сегодня я собирался вызвать его. Пора сказать ему о моем решении и отправить в тюрьму, пусть отбывает наказание.
— Жалко! — сказала Констанс и схватила Шварца за руку. — Отдайте его мне. Кстати, чтобы обо всем забыть, мне надо заняться чем-то серьезным! Мнемидис, который старается выдать себя за другого Мнемидиса, как раз то что нужно. Пожалуйста!
Шварц изобразил сомнение и нерешительность. Впрочем, он и вправду не знал, насколько мудрым было его решение; кое-какие обстоятельства заставляли сомневаться в том, что появление на сцене женщины-врача не усугубит положение. Доводя себя чуть ли не до головокружения, он старался предусмотреть все. Шварц хотел помочь Констанс, но чувствовал, что рискует…
— О, Господи Иисусе! — воскликнул он, хотя не отличался набожностью, тем более был евреем. — Помоги мне, Боже!
На больничном языке «малабаром» называли сильного мужчину, который всегда был рядом, чтобы предупреждать опасность со стороны буйных больных. В клинике работало несколько таких «малабаров», но любимцем Шварца и Констанс был Пьер — негр-гигант с Мартиники, соединявший в себе физическую мощь, теплоту и нежность, жестокость, но и любовь, которую не жалел даже для самых трудных пациентов.
— Пьер приведет его — а вот и они! Если считаешь, что справишься, то действуй! А я свои опасения оставлю при себе. Нет, ты только погляди на них.
Страж и пациент как ни в чем не бывало шли бок о бок через рощу. Мнемидис был худощав, с очень длинными руками и выпуклым лбом, придававшим ему профессорский вид — опровергаемый его своеобразным и солидным досье. Украдкой он поглядывал вверх, на лицо сопровождавшего его «малабара», и выражение лица у него было заискивающее, хотя, естественно, Шварц и Констанс не слышали, что он говорил. Негр не шел, а как будто плыл с невозмутимым видом, полузакрыв глаза и со стороны напоминая лунатика. Тем не менее, одной рукой он придерживал Мнемидиса за обшлаг пальто и невидимыми движениями направлял своего подопечного к зданию, которое занимали психиатры и где располагались «исповедальни». Понаблюдав несколько минут, Констанс направилась к двери.
— Возьму его прямо сейчас, — решительно проговорила она, — а вы отдохните.
— Максимум осторожности, не забывай, пожалуйста! — крикнул ей вслед Шварц.
Сам он не забыл о металлическом ноже для бумаг, едва не спровоцировавшем нападение, которое могло стоить ему жизни.
Однако Констанс была опытна в «черной магии», поэтому, скользнув в кресло за пустым письменным столом, первым делом проверила легкий колокольчик, который мог пригодиться, чтобы призвать ожидавшего в коридоре «малабара», а затем невидимый глазок, через который Шварц, если бы пожелал, мог увидеть театр военных действий. Здесь было и записывающее устройство, хотя оно частенько подводило из-за жестко зафиксированного микрофона. Пока пациент лежал на кушетке, его голос записывался нормально, но стоило ему разволноваться и начать двигаться, как бывало не раз, или сесть — что наверняка будет делать Мнемидис — и записывающее устройство не срабатывало.
Положив руки на стол, Констанс стала ждать, когда откроется дверь и Пьер введет своего подопечного. Наконец он вошел, сохраняя меланхолическое достоинство, в котором читались доброта и понимание, ибо нет ничего унизительнее, чем подталкивать впереди себя человека, который болен и знает об этом. Однако для Мнемидиса это было не так, потому что на его языке это называлось «чувствовать себя настоящим» в отличие от менее волнующих обстоятельств, когда он «чувствовал себя нормально ненастоящим». Ну и тип! Бочком войдя в комнату, он огляделся, словно узнавая невидимых свидетелей, которые непременно удивятся его затруднительным обстоятельствам.
— А где доктор Шварц? — нагло спросил он, не тратя времени даром, и стал, нависая над Констанс, ждать объяснений.
Было бы ошибкой объясняться, не вставая из-за стола, и Констанс, чтобы изменить ситуацию в свою пользу, проговорила со спокойной властностью в голосе:
— Прошу вас, ложитесь на кушетку. А сумку оставьте на столе, где мы оба сможем ее видеть.
Мнемидису это пришлось не по вкусу, и он стал, как будто в страхе, озираться, но она терпеливо ждала, пристально глядя на него, и в конце концов ему стало ясно, что придется лечь. Важно было, чтобы дамская сумка (из дешевой крокодиловой кожи) оставалась между ними, потому что в ней сосредоточилась его сила, его пагубный гений. Наверно, она была пустой, но ему представлялась чем-то вроде бомбы, его средством защиты и нападения. Стоило забыть ее где-нибудь, и он оказывался совершенно беспомощным. Все же Мнемидис положил сумку, и Констанс вздохнула с облегчением.
Некоторое время Мнемидис лежал на кушетке, улыбаясь и предаваясь воспоминаниям, пока Констанс внимательно наблюдала за ним и ругала себя за то, что в сущности — если быть честной — взяла этого больного, надеясь услышать имя другого уроженца Александрии, своего любимого Аффада! И ведь она знала — эти два человека никогда не встречались и не имели между собой ничего общего! Мнемидис как будто не замечал, где находится, поскольку его актерский дар мог унести его куда угодно.
— С чего начинать? — спросил он задумчиво и еле слышно. — Главное, могло ли все сложиться иначе? Что если бы я поступил по-другому? Вы когда-нибудь задумывались о том, каково быть Богом — если Бог есть? По-другому поступить было нельзя. В моем случае — ах! слушайте внимательно. Что касается меня, то я от рождения лишен каких-либо способностей, в общем, ни ума, ни красоты. Я просто существовал, и мой ум был гладким, как яйцо, никуда меня не направлял, во всяком случае, не направлял к хорошему, поэтому общество должно меня терпеть… О Боже, пустота — пустота доводит до состояния психоза, чувствуешь себя ошибкой природы! Если много скучать, это разрушает. В моем случае это привело к вере. Случайно мне открылся sortie.[11] Свет. Я понял, что даже не будучи великим, могу проскользнуть мимо стражей в величие, не потревожив священных гусей…[12]
Тут его сильно затошнило, и он, словно эпилептик, с пугающей гримасой закатил глаза. Постепенно приступ сошел на нет, но он очень побледнел и выглядел уставшим.
— Ну? — проговорила Констанс, не желая терять неожиданно обретенный контакт с больным.
— Ну! — откликнулся он. — Однажды на вечеринке, неожиданно для себя самого, я засмеялся, словно настоящий актер, наверно, чтобы позабавить остальных. Изобразил каркающий истерический смех служанки. Это был успех, и я понял, что родился имитатором. С тех пор меня часто звали на вечеринки, где я хохотал, а остальные восторгались или дрожали от страха, если это продолжалось слишком долго.
Он поднес руки к горлу, словно вспоминая прежние раны.
— Потом были другие голоса, у меня появился целый репертуар, я словно стал отелем со многими комнатами, в которых жили разные люди. Надо было быть внимательным, чтобы не перепутать ключи. Смеяться перед публикой профессионально — совсем другое дело. Я стал путешествовать между живыми и мертвыми — по предложению моего любовника, старика, который гнулся под тяжестью своих знаний. Вертер, Клейст, Манфред, Байрон, Гамлет. Он не мог справиться с ними, поэтому сбросил их всех мне. Как вы понимаете, я ничего не читал, но он направлял меня, натаскивал и инструктировал, так что они казались более реальными, чем если бы я сам читал их или о них. Постепенно я обогащал свое искусство, добавлял разные краски, строил страшные рожи, кашлял, затихал, изображал падающую звезду или сверкающую молнию. Револьверный выстрел, стенанье, вздох — Казимир развивал некоторые мысли и закладывал их в меня, чтобы я проигрывал их. А потом я вошел в новое пространство всепоглощающего уныния. Сказывалось переутомление. Понимаете, с самого начала этот человек поработил меня против моей воли. В Египте это не редкость, такой вид колдовства. Когда я вначале отверг его притязания, он тоже использовал магию. Много позже его жена Фатима рассказала мне, в чем ее суть, — ей он тоже угрожал. Он заставил ее сделать ему феллацио,[13] схватив ее за волосы и зажав, словно в тисках. А свободной рукой набрал номер моего телефона и долго говорил мне нежности, умолял о любви — не оставив у меня сомнений, чем он занимается и с кем. В то мгновение, когда он почувствовал, что его сперма перетекает в рот Фатимы, я тоже это почувствовал, потому что он все время мысленно представлял мой «эйдолон»,[14] как мы его называем. Я закричал, бросил трубку, но дело было сделано. На другой день я проснулся с головной болью, в горячке, и у меня болело горло. Я мечтал о нем. Пылал как в огне. Наконец меня истощили волны, которые он мысленно посылал мне, — он был сильный — и я сдался, позвал его к себе. Ждать я не мог, так как мною владело безумное желание подчиниться ему.