Свежее сено - Эля Каган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нее свой вопрос:
— Ну, красавчик, где ты ночевал?
Я очень сержусь, что мне теперь мешают, и я начинаю кричать на ребенка.
Девочка расплакалась. И брат начинает меня упрекать:
— Когда ты сидишь и пишешь, так на тебя находит мания, что ты настоящий граф, вот это и есть графомания!
Я пишу дальше, и мне становится обидно: я ее люблю, соседкину девочку, у нее голубые глаза, но она мне напоминает ту, чье имя я не хочу упомянуть.
Я беру девочку на руки и говорю не совсем понятными словами:
— Не плачь, дитятко, не плачь, глупышка, плакать некрасиво! Слезы, скажу я тебе, ничего не стоят. Слезы и смех, хотя, казалось бы, они — самое сильное выражение чувства, на самом деле ничего они не стоят. Потому что их можно вызвать искусственно: пощекочи тебя — и ты засмеешься, поешь луку — и у тебя потекут слезы. Ничего они не стоят — ни слезы, ни смех. Сильнее всего чувство, которое не показывается на поверхности.
Я говорю и знаю, что говорю я только для себя. Мне не с кем слова сказать, а поговорить охота.
Я слишком расчувствовался, на глаза навернулись слезы.
Мне становится стыдно перед маленькой девочкой, и я улыбаюсь.
А она, малютка, перестает плакать, и она смотрит на меня такими понимающими кошачьими глазами и улыбается.
И мне становится смешно, что я ее утешаю, а у самого глаза на мокром месте, я чувствую, как это смешно, и мне хочется посмеяться над самим собой.
— Знаешь что, — говорю я ей, — когда-нибудь и тебе паренек поранит сердце, и ты, наверно, возьмешь его в мужья, но если он будет такой же, как я, сапожник, то не дай ему хотя бы сделаться писателем.
Матильда меня больше не интересует, но если вам любопытно, то я все равно немного сумею рассказать о ней. К ней я больше не хожу. Но стороной я слышал, что она чувствует себя неважно, что арестован ее отец.
Так ему и надо!
Обычно происходит так: вначале зима, весна, потом лето, осень, а за осенью опять приходит зима.
По расчету, значит, теперь опять зима, прекрасная белая зима.
Белое небо рассыпается крошками. Падает первый снег. Снег ясный, снег белый. Ясный и белый снег. Кажется, не ново, но все же это так.
Своим белым холодом проникает он в сердце.
Холод пропадает, а белизна остается. Я чувствую себя легко, как ребенок. В голове легким ветром проносятся крылатые воспоминания. Я иду по улице, иду и скольжу, и радость переполняет меня.
Издали я замечаю черную копну волос и стройную фигуру. Да! Это Матильда, моя давняя знакомая. Теперь я ее не узнаю, я прохожу мимо.
Над самым ухом звучит голос:
— Веля!
Я обернулся и тихо сказал:
— Вы, наверное, ошиблись.
Она растерялась. Краска залила ее лицо. Но в глазах уже не было всех цветов радуги и еще с избытком. Цветов теперь было гораздо меньше. И казалось мне, что они, эти цвета, словно намазанные, наложенные.
И голос тоже хотя и тихий и мелодичный, но уже нет в нем тихих всплесков золотых рыбок, выплывающих из воды.
— Веля, ты забыл, кто такая Матильда?
Я молчу.
И она вновь говорит:
— Веля, дорогой, что же ты молчишь? Ты меня разбудил. Я всегда любила только тебя. Ты вывернул мое сердце наизнанку, а теперь ты меня оставляешь. У меня теперь нет никого, отца нет, я пойду с тобой, я могу пойти за тобой в комсомол.
Странные, отрывистые слова.
А я стою и смотрю на нее. Моя старая зарубцевавшаяся сердечная рана вновь открылась. И я подумал: кто постигнет девичье сердце? Может быть, она изменилась. Я разбудил в ней любовь, и эта любовь заполнила пустоту…
Она наклоняется и целует меня.
И что-то вдруг сверкнуло мне в глаза.
Это снова сверкнул крестик, серебряный крестик на ее шее.
Я отстранил ее от себя и ушел.
Падает первый снег. И если мне так страшно обидно, то это лишь оттого, что у меня глупое, жалостливое сердце.
Вас это не должно трогать.
Большой пожар
В Минске сегодня всюду вывешены флаги. Народный праздник. Люди наводнили улицы, и все выглядят орденоносцами — Белоруссия награждена орденом Ленина. Сегодня, 11 июля, день освобождения республики от белополяков.
Ветер, прогуливаясь по красным знаменам, навевает воспоминания. И всегда, когда ветер будет развевать красные знамена, у нас будет о чем вспоминать.
В моем возрасте мечты занимают еще обычно место воспоминаний, но во всех анкетах мы (я и все находящиеся в моем возрасте) пишем, что мы в гражданской войне не участвовали. А ну-ка припомним, а может быть, все-таки участвовали.
Мы не боролись с винтовкой в руках, мы не метали гранат. Но мы были детьми, детьми бедных людей. Мы бегали босиком, и случалось, что мы босыми ногами ступали по крови.
Меня пугала смерть. Смерть — густая, черная, с огненными кругами, с блуждающими мерцающими точками. Я с замиранием сердца проваливаюсь в бездну, я хочу крикнуть и не могу…
Маленький худой карличек, с трепетом носящий свою маленькую жизнь. Не по-детски проходили мои ранние детские годы (до десяти лет), детские годы, которым надлежит быть светлыми, которые, по совести говоря, должны длиться, как долгий прекрасный сон, обрывки которого при пробуждении тут же забываются.
Ужас смерти. Потому что кругом бушевала война, люди убивали друг друга.
Мы — я и товарищ мой Буля — ужасно боялись смерти. Даже ада мы не так боялись. В аду ведь живут. Правда, в аду колотят, но разве тут нам мало попадает?
Отцы наши брали нас с собой в синагогу. После вечерней молитвы они останавливались на улице и спорили о войне, о Дарданеллах, Константинополе. Спорят они, спорят, и мне начинает казаться, что внутри у отца что-то оборвалось и он уже не может закрыть рот и будет так говорить и говорить без конца. Сердце у меня начинает щемить, щемить, и мне кажется, что вот-вот я упаду мертвым.
Дома одна и та же картина: соседка Менуха, одетая во все свои десять платьев и повязанная всеми своими платками (чтобы ее не обокрали), распростерла свои крылья, как орлица, над своим сыном Нохемом, спасая его от когтей смерти. Она изо всех сил старалась, чтобы ее единственного сына, единственное ее украшение в жизни, ее нежного Нохема, не забрали на войну. Она выкапывала для него яму в сенях, она замуровывала его в стенку, она прятала его на чердаках. Она защищала его, как защищает львица своих детенышей.
Менуха оберегает больных от смерти. Она ставит им банки и клизмы. Она и заговаривать умеет.
Я был уверен, что она и ее Нохем будут жить вечно, как солнце на небе, как луна и звезды. Потому что Менуха ест бобы из большого чугуна, пьет квас из большой бутыли, спит в чем ходит и никогда ничем не болеет, разве только рожей, когда кто-нибудь сглазит. Она всех, всех переживет.
А на лице ее — на лице этой вечно живущей Мафусаилки — я вдруг вижу смертельный ужас, когда она заговорит о своем сыне Нохеме. В складках ее верхнего черного платка кроется этот ужас. У меня захватывает дыхание, и я боюсь смотреть на тени, наступающие изо всех углов.
На улице я забываю об этом. Но вот солнце заходит, оно проваливается в реку и желтит там уху, и на меня нападает куриная слепота. Словно свечка, потухает мир перед моими глазами, и меня, маленькую щепочку, окутывает мрак, въедается в мои глаза. Будто все исчезло, а меня одного оставили на высокой крыше. Я тяжело дышу. Вдруг кто-то берет меня под руку и уводит домой. Это Буля.
Я долго не могу уснуть. Голова горит. Я все время переворачиваю подушку. Но подушка в конце концов вся нагревается, и тогда я кладу ее в ноги. Но все равно наплывают огненные круги с точечками.
Из всех родных один только двоюродный брат Беня догадывался, что со мной что-то неладно. Он всегда приносил мне игрушечных лошадок. Стараясь открыть секрет жизни, я вспарывал им животы.
Чем Беня занимается, я не знал. Но когда вспыхнула революция, его первое время не видно было. Потом он стал появляться в шинели, и в глазах его был какой-то холодный, нездешний блеск. Когда Беня исчезал, во дворе каждый раз поговаривали, что его уже на свете нет. Иные с усмешкой отвечали:
— И куда ему там деваться, на том свете? Ад не отапливается — дров нет, а в раю нечем кормиться.
А когда Беня появлялся, никто не верил в его долговечность. В его глазах был какой-то холодный, нездешний блеск. Не жилец этот человек. Он порхает как бабочка. Для него жизнь — игрушка, он пропадет ни за что, не жить ему на свете.
Особенно не нравилась его жизнь соседке Менухе — Мафусаилке.
— От него пахнет порохом, — говорила она, — и гнилыми листьями. Его уже десять раз обстреливали и десять раз избивали. Отчаянный! Нет, таким людям деньги взаймы, даже на самые высокие проценты, давать нельзя. Наследников, у кого бы можно было истребовать заем, у них не будет…
Когда вошли белополяки, Беня исчез.