Город у моря. Фаблио (сборник) - Виктор Меркушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Давайте устроим очередь», – сказал самый матёрый дурак, отчего-то не попавший в число дураков, плотно облепивших раздачу.
Предложение мне показалось разумным, и я начал спрашивать у толпы «последнего».
Однако «последних» не оказалось. Все валили к раздаче, напирая и поддавливая.
Решив, что в дурацкой свалке порядка всё равно не будет, я поспешил вовсе отдалиться от раздачи и попытаться проследить за периферией столпотворения, ибо по моим прикидкам перерождение дурацкой массы обычно начинается именно с неё.
И я не ошибся. Только мне стоило миновать замыкающее полукольцо и оказаться вне толпы, ко мне сразу же подошёл сильно приотставший дурак и спросил у меня про «последнего».
«Ну вот, теперь дело пойдёт, – подумал я, – важно лишь не давать им группироваться, разбираясь с ними с хвоста!»
Лишённые сцепки и оторванные от общего тела, дураки легко теряли первоначальное одушевление и покорно выстраивались по цепочке.
Собственно, эта проблема могла быть успешно решена и на самом начальном этапе, если бы на пути бегущих были установлены рассекатели, способные рассеивать толпу. Они позволили бы заставить каждого максимально напрячь имеющийся у него мыслительный аппарат для преодоления препятствия, вынуждая его тем самым к необходимому перерождению.
Застенчивость
Что мне всегда помогало избегать драки, так это моя застенчивость.
Когда я слышал: «Эй, ты, передурок, дай закурить!», то скромно улыбался и смотрел на подошедшего ко мне молодого человека, начисто лишённого моего досадного недостатка, с изрядной долей неподдельного восхищения. Если мой взгляд, полный искреннего обожания смущал моего визави, я тут же терял к нему интерес и решительно удалялся, однако если меня брали за лацканы пальто и с искажённым злобой лицом громко орали: «Ты чёто не понял, гнида, да?!», то я всегда ненавязчиво интересовался, как тому так замечательно удалось избавиться от столь ненавистной мне застенчивости. Этот вопрос, правда, ставил в тупик всех, даже самых раскрепощённых, особенно тогда, когда мне удавалось достать из-под их цепких рук блокнотик и приготавливаться записывать их рекомендации. Тут обычно меня отпускали, произносили непечатные слова, сплёвывали на тротуар и разворачивались в противоположную сторону. Так я всегда избегал драки, но так и не смог добиться ответа на свой самый больной вопрос: «Как же мне всё-таки избавиться от застенчивости?» Ни один эксперт в этом вопросе ни за что не желал делиться со мной информацией, замыкаясь в себе и упорствуя в молчании. Но это только более подогревало мой интерес и желание откинуть полог с этой страшной тайны. Я лез ко всем со своими вопросами, даже к тем, у кого эта добродетель наличествовала лишь в самой незначительной степени, но меня демонстративно избегали или уводили разговор от главного. Каково же было моё удивление, когда я узнал, что все считают меня невозможным и беспардонным нахалом. Это известие начисто отбило у меня всякую мотивацию у кого-нибудь что-либо выспрашивать, и вовсе не потому, что я не хотел получить ответ на интересующий меня вопрос. Просто, что могут рассказать мне по этому поводу люди, если они не видят никакой разницы между нахалом и застенчивым человеком!
Чужая жизнь
До тех пор, пока тебе не случится побывать в чужой жизни никогда не сможешь понять, что же из себя представляет твоя собственная. Я в чужой жизни оказался внезапно, вдруг, словно бы провалился в волчью яму при безмятежной прогулке по утреннему лесу, наивно любуясь весенними цветами и травами, тяжёлыми от алмазной росы.
Чужая жизнь встретила меня затхлым коридором, сплошь увешанным ветхой одеждой и короткой отставшей половицей, издающей падающий глухой звук, словно это была запавшая клавиша на старом рояле. На меня неприязненно смотрели грязное подслеповатое окно комнаты, выходящее в бледный двор-колодец и ржавый велосипед, подвешенный к стене. Те узнаваемые предметы и то, что раньше не вызывало у меня отторжения: книги, нотные тетради и статуэтка Достоевского на комоде, здесь начисто не принимались сознанием и представлялись бесконечно чуждыми, далёкими, существование которых совершенно невозможно в моём привычном и понятном мне мире.
«Тик-так», – тикали настенные часы, только мне казалось, что даже время тут как-то звучит иначе.
Скоро заметив, что здесь мне попросту нечем дышать, я начал отчаянно карабкаться по непонятным мне мыслям, мечтам и впечатлениям, в надежде поскорей преодолеть чужую жизнь и снова выбраться туда, где моей головы осторожно касается утренний лес и застенчиво смотрят в душу весенние цветы и травы.
Когда я всё-таки оказался там, наверху и взглянул в поглотившую меня яму, я понял, что понятия «верх» и «низ» весьма и весьма относительны. Там, в глубине ямы я заметил незнакомого человека, с недоумением смотрящего вниз, ко мне, и очевидно наблюдающего рядом со мной не утренний лес, полный весенних трав и цветов, а короткую запавшую половицу и ржавый, подвешенный к стене велосипед.
Ключ
У меня дома, в нижнем ящике шкафа, давно валяется странный ключ, который не подходит ни к одной двери. Я не помню, откуда он взялся и для чего он там, однако с некоторых пор ключ всё чаще стал напоминать о себе. Он заставлял меня думать о нём и о той двери, за которой уже не будет ни горя, ни отчаяния, ни разочарований, ни нелепых надежд. За этой дверью не бывает потерь и не случается недоразумений, там всякому уготовано безусловное равенство, всеторжествующее и абсолютное, такое, что для всех вошедших уже не будет иметь никакого значения ни возраст, ни талант, ни происхождение, даже собственное имя становится более не нужным. Изготовить такой ключ, мог, несомненно, только в высшей степени искусный Мастер. Не надо быть посвящённым во все таинства Его ремесла, чтобы понять, что Он вложил в него всю свою душу, которая стала на некоторое время моею собственной. Но только это не единственное, что связывает меня с Ним. Всё своё время я занят изготовлением подобных ключей, разве что их владельцами становятся не люди, а события и сущности, имеющие иную плоть. И моей работе тоже назначен исчислимый срок, по истечению которого она уже не будет иметь никакого смысла. Как не имеет смысла всё временное и переходящее.
Любуясь прихотливыми формами и совершенством моего ключа, мне становится жалко вдохновенной работы Мастера. И осознание этого – разводит меня с Ним. Мне трудно понять, какая такая надобность заставляет Его разменивать свою вечность на мгновенность собственных созданий, разве что невозможность разглядеть то самое слово, которое Он положил в начало всего. Мы же, обращённые к Нему и непричастные к любым метаморфозам времени из-за краткости своего бытия, способны прочитать это слово и, возможно, даже заметить в нём ошибку. Это, пожалуй, будет единственным, чем мы сможем преодолеть свою очевидную недолговечность и разрешить извечную смысловую неопределённость своего существования.
Счастье
Оно было тёмным и густым, словно гречишный мёд. Счастья было так много, что оно простиралось вплоть до едва различимого горизонта, слегка прогнувшегося от внезапной тяжести свалившегося счастья. Все поры земли были забиты его липкой массой, дающей едкие испарения, которыми было почти невозможно дышать. Счастье проступало крупными маслянистыми каплями на высохших древесных стволах, украшало коричневой охрой дома и стены и вспучивалось ржавой смолистой коркой на помертвелой воде.
Сложно сказать, находились ли здесь ещё другие люди: строения не производили впечатления обитаемых, а последними, кого я видел, были давние искатели счастья, но только они пошли совершенно в другую сторону. Впрочем, я всегда не понимал этих одержимых старателей, меня даже не смущало то очевидное обстоятельство, что таких людей оказывалось подавляющее большинство. Я сильно жалел, что не случилось у меня под рукою никакой ёмкости, дабы зачерпнуть для них немножечко счастья. А мне оно только мешало идти, путь мне предстоял неблизкий и трудный, пожалуй, даже дерзкий. Это-то, скорее всего, и не понравилось ревнивому небу, высыпавшему мне под ноги так много вязкого и такого труднопроходимого счастья.
Беги!
Беги, Мальчик, беги! Не останавливайся! Беги мимо ярких витрин, сверкающий мишуры, мимо манящих огней. Остановишься – забудешься, забудешься – потеряешься…
И Мальчик бежал. Бежал мимо играющих городов, мимо ликующей детворы, мимо карнавальной пестроты непрекращающегося праздника. Можно было бы не беспокоиться за него, не оглядывайся он по сторонам в поисках попутчиков на тихих дворах или на краю неба, где кончаются крыши домов и начинаются звёзды.
Мальчик, Мальчик, ну к чему тебе друзья – невольные свидетели твоего незамутнённого и невесомого сердца? Беги! Не нужно засматриваться в их зыбкие, непостоянные глаза. Или ты полагаешь, что вместе вам будет также легко скользить витиеватыми путями в пространстве мечты? Ты заблуждаешься, с ними можно только затеряться! Оставь их!