Мараны - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы правильно делаете, что прячете ее, — сказал Монтефьоре по-итальянски. — Я сохраню вашу тайну. Но черт возьми! У нас есть генералы, способные отнять ее у вас по праву победителей.
Любовная страсть Монтефьоре дошла до предела: он готов был жениться на незнакомке. Он стал расспрашивать о ней у хозяина. Перес охотно рассказал о том, как появилась у него питомица. Осторожный испанец решился пойти на эту откровенность из уважения к знатному роду Монтефьоре, про который ему доводилось слышать в Италии, а также желая показать, что девушка недосягаема для обольщения. Хотя этот непритязательный человек обладал известным красноречием, свойственным почтенной старости, столь же выразительным, как его простые повадки и отважный выстрел, которым он встретил Монтефьоре, все ж его рассказ выиграет в кратком изложении.
В ту пору, когда Французская революция изменила нравы в странах, служивших ареной ее войн, в Таррагону прибыла некая куртизанка, изгнанная из Венеции после падения последней. Жизнь этого создания была пестрым сплетением романтических авантюр и самых непостижимых перемен. Чаще, чем всякой другой женщине такого пошиба, отверженной обществом, ей случалось по прихоти какого-нибудь вельможи, плененного ее необыкновенной красотой, некоторое время жить в роскоши — ее осыпали золотом и драгоценностями, окружали всеми благами богатства. Тут были цветы, кареты, пажи, камеристки, дворцы, картины, возможность надменно относиться к людям, путешествия на манер Екатерины II — словом, жизнь королевы, обладающей неограниченной властью, не знающей преград своим капризам. А вслед за этим, хотя никто — ни она сама и никакой ученый, физик или химик, не могли б объяснить, каким образом испарилось ее золото, она оказывалась выброшенной на мостовую, нищая, лишившаяся всего, кроме своей всемогущей красоты, и все же она не испытывала и тени сожаления о прошлом, не думала ни о настоящем, ни о будущем. Надолго ввергнутая в нищету каким-нибудь бедным офицером, игроком, которого она обожала за усы, привязавшись к нему, как собака к своему хозяину, она делила с ним все невзгоды походной жизни, была ему утехой, весело переносила лишения и засыпала под голыми балками чердака столь же спокойно, как под шелковым пологом роскошной кровати. Эта полуитальянка-полуиспанка строго соблюдала предписания церкви и не раз говорила любовнику:
— Приходи завтра, сегодня я принадлежу богу.
Но эта грязь, перемешанная с золотом и благовониями, эта поразительная беспечность, пылкие страсти и горячая вера, зароненная в ее сердце, как алмаз в болото, эта жизнь, которая начинается и кончается на больничной койке, удачи и несчастья игрока, перенесенные в жизнь души человеческой, во все существование, эта сложная алхимия, где порок разжигал огонь, на котором таяли самые крупные богатства, плавились и исчезали золото предков и честь великих имен, — все это было следствием того особого духа, какой еще со времен средневековья неизменно передавался в роду этой женщины от матери к дочери: начиная с XIII столетия они не знали брачных уз, самое понятие «отец», его личность, имя и власть были им совершенно неведомы. Прозвище Марана являлось для этой семьи тем же, чем было звание «Стюарт» для славной королевской династии Шотландии — заслуженным именем, вытеснившим родовое в силу того, что в этом роду из века в век передавалась по наследству должность, пожалованная ему во время оно. Во Франции, Испании и Италии на протяжении XIV и XV веков, когда у этих трех стран были общие интересы, то объединявшие, то разъединявшие их и служившие причиной постоянных войн, именем Марана обозначали продажных прелестниц в самом широком понимании этого слова. В то время куртизанки занимали в обществе столь высокое место, о каком в наши дни ничто не может дать представления. Только Нинон де Ланкло и Марион Делорм играли во Франции роль Каталин, Империй[13], Маран, которые в предшествующие века объединяли у себя носителей сутаны, судейской мантии и шпаги. Одна из Империй в припадке раскаяния выстроила в Риме церковь подобно Родопе, в древности воздвигнувшей пирамиду в Египте. Имя Марана, данное этой странной семье в поношение, в конце концов стало ее собственным и облагородило укоренившееся в ней распутство неоспоримой его давностью.
И вот однажды Марана, уже Марана XIX века, — неизвестно, было ль то в пору ее богатства или нищеты (это осталось тайной между нею и богом, несомненно только, что это случилось в час раскаяния и скорби), — почувствовав, что она погрязла в смрадном болоте, устремилась душой к небесам. И тогда она прокляла ту кровь, что текла в ее жилах, прокляла себя, трепеща от мысли, что у нее может родиться дочь, и поклялась, как клянутся такие женщины, клятвой, исполненной честности и воли каторжника, самой твердой воли, самой надежной честности, какая только существует на земле, поклялась перед алтарем, незыблемо веря в его святость, вырастить свою дочь добродетельным существом, праведницей, чтобы оборвать эту длинную цепь плотских грехов и поколений падших женщин, дав ангела, заступницу за всех них перед небом. Обет был дан, потом кровь Маран заговорила, и она снова бросилась в омут прежней жизни. Однако мысль эту она теперь прочно хранила в сердце. Но вот ей случилось полюбить неистовой любовью куртизанки, как Генриетта Вильсон любила лорда Понсонби, как мадмуазель Дюпюн любила Болингброка, как маркиза Пескара[14] любила своего мужа. Но нет, она не любила, а боготворила белокурого, женственного мужчину, которого наделила не существующими в нем добродетелями, в себе же видела только пороки. И от этого слабого человека, в безрассудном браке, которому и бог и люди отказывают в благословении, который следовало бы оправдать счастьем, хотя и счастье не оправдывает его греховность, в этом браке, за который иногда краснеют даже люди, лишенные стыда, она родила дочь и решила спасти ее для светлой жизни, для целомудрия и чистоты, какими сама не обладала. С тех пор, была ли Марана счастлива или несчастна, жила ли в богатстве или нищете, в ее сердце горело чистое чувство, самое прекрасное из всех человеческих чувств, ибо оно самое бескорыстное. В любви еще есть свой эгоизм, в материнской любви его уже не существует. Марана была матерью больше, чем всякая другая мать, ибо для нее в ее вечных крушениях материнство могло стать якорем спасения. Свято выполнить хоть часть своего земного долга, дав небесам еще одного ангела, — разве это не было большим, чем позднее раскаяние, и единственной чистой молитвой, какую она смела вознести к богу? И когда ее Мария-Хуана-Пепита (мать готова была дать ей в защитницы всех великомучениц из жития святых), когда это крошечное создание было ей даровано, она возымела столь высокое понятие о величии матери, что умолила грех дать ей передышку. Марана стала добродетельной и жила в одиночестве. Ни пиров больше, ни разгульных ночей, ни любви! Отныне все ее богатство, вся радость заключались в хрупкой колыбели дочери. Звук детского голоска стал для нее звонким родником оазиса среди раскаленной пустыни жизни. Ее чувство не соразмерить было ни с чьим другим. Не вмещало ль оно в себе все земные чувства и небесные чаяния? Марана не хотела порочить дочь новым грязным пятном, пятно же ее происхождения решила смыть всякими социальными привилегиями, а потому потребовала, чтобы молодой отец дал ребенку состояние и свое имя. Ее дочь звалась уже не Хуаной Марана, а Хуаной ди Манчини. Миновало семь лет радости и поцелуев, упоения, счастья, и бедная Марана рассталась со своим кумиром, чтобы Хуане не пришлось согнуть голову под тяжестью наследственного позора. Мать нашла в себе мужество отказаться от своего детища ради его же блага и с великой горестью сыскала для него другую мать, другую семью, которая служила б ему примером чистой и нравственной жизни. Отречение матери от своего ребенка — акт либо возвышенный, либо ужасный. Здесь как не назвать его возвышенным?
В Таррагоне счастливый случай свел ее с четой Лагуниа при таких обстоятельствах, которые позволили ей оценить глубокую порядочность мужа и безупречную добродетель жены. Марана стала для них ангелом-спасителем. Купцу в это время угрожала потеря состояния и честного имени; он нуждался в срочной и тайной помощи. Марана вручила ему деньги, составлявшие все приданое Хуаны, не потребовав ни расписки, ни процентов. Для нее, по ее юридическим понятиям, договор был делом совести, стилет — правосудием слабых, а бог — верховным судом. Открывшись донне Лагуниа в своем горестном положении, она вверила дочь и деньги старой испанской чести, чистой, незапятнанной, какой дышал этот старинный дом. Бездетная донна Лагуниа была безмерно счастлива, взяв на воспитание приемыша. Куртизанка покинула свою ненаглядную Хуану, уверенная, что обеспечила будущее девочки, нашла для нее мать, которая воспитает из нее Хуану ди Манчини, а не Хуану Марана. Покидая простое, скромное жилище купца, где процветали мещанские семейные добродетели, где вера, святость чувств и чести, казалось, были разлиты в самом воздухе, несчастная куртизанка, мать, отлученная от своего ребенка, сумела справиться со своим горем, видя в мечтах Хуану чистой девушкой, женой и матерью, счастливой матерью в течение долгой жизни. Она уронила на пороге дома слезу, одну из тех слез, которые ангелы поднимают с земли. С этого дня скорби и надежды Марана, влекомая непреодолимыми предчувствиями, трижды приезжала в Таррагону, чтоб увидеть свою дочь. Первый раз она явилась, когда Хуана опасно занемогла.