Песня первой любви - Евгений Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триста шестьдесят пять белых рубах
В назначенный день и час появилась на нашей тихой улице автолавка с надписью «промтовары». Грузовик, что ее привез, стлал уже бензинное марево где-то далеко, аж на другом квартале, и Петр Никанорович Гурьянов – бессменный продавец и директор автолавки – крутил ухо свинцовой пломбы, скрипел ключом в гнездышке замка…
Петра Никаноровича разве что приезжие не знали, а так – каждая малая собака. Со стародавних времен нэпа торчал он в заведении, скрытом за стеклянной витриной с золотом по ней пущенными буквами «ТОРГСИН». Потом он ничего не делал и, отроду имея раскосые глаза, стал чрезвычайно похож на китайца, отрастил жиденькую бородку и даже передвигался как-то косовато…
Он открыл наконец окошко. Долго передвигал штуки фланели, ситца, байки, с помощью слюны разглаживал складки на залежавшихся молескиновых костюмах, платья приспособил на крючки, сапоги и ботинки поставил носок к носку и, совершая все это, как-то по-особенному перстил пальцами.
Вдруг завопил:
НАРЯДУ,
Наряду с полным ассортиментом отечественных
товаров.
НАРЯДУ,
Наряду с по-о-олным а-а-ассортиментом
отечественных товаров,
ИМЕЕТСЯ
ПОЛНЫЙ ГОДОВОЙ КОМПЛЕКТ ИМПОРТНЫХ
БЕЛЫХ РУБАХ.
– Чиво? – спросил мой дед, который сычом сидел на завалинке, оглядывал прохожих и раздумывал, почему это он вдруг дед, а не молодой парень.
– Чего, – крикнул он, – Петрован, чего комплект?
– Бумажные рубахи, – кротко и степенно отвечал Петр Никанорович.
Он уже держал в руках деревянный метр, с помощью которого отпускал байку бабе, чей ребенок, слабый и замусоленный, кружился рядом, пел невнятные песни и одновременно правой рукой ковырял в носу.
– Рубаха есть бумажная, импортная. Ты ее кажный день утром одеваешь, а к вечеру снял и – хошь в печку, хошь в сортир, а хошь – куда хошь. И всего-то их столько, сколько дён в году с учетом високосного: то ись – трыста шестьдесят пять штук.
Так поучал Гурьянов – бессменный продавец и заведующий автолавкой «ПРОМТОВАРЫ», и дедка мой обомлел, очумел, глаза выпучил, побежал домой, денег за иконкой достал да и скупил все эти рубахи.
А я вот сижу сейчас и зачем-то все это вспоминаю. Тот день вижу, дедовскую харю, рыжим не бритую, почерневший забор, автолавку, и башенный кран на соседней улице, где уже снесли старые халупы и вели большое строительство, и листья желтые-прежелтые, тополиные, что устлали улицу нашу, что шуршали в шагу, что и ночью шуршали в шагу, когда человек маленький становится под этими звездами осенними, холодными, чистыми. Я тогда еще совсем маленький был, а дед взял да и купил себе триста шестьдесят пять белых рубах. И все смотрел на стопку эту белую, а верхнюю рубаху все пальцами трогал, желтыми. Табачными.
И после этого совсем рехнулся дед, совсем ни с кем не говорил, радовался, на рубахи смотрел и стал помаленьку помирать. А я недавно домой приехал, на кладбище был, где синие ромашки, полынь и битый кирпич, где могила деда есть под серым деревянным крестом.
А дома сверток поискал и нашел, но только тронул пальцем его – рассыпались в бумажный прах все триста шестьдесят пять.
Вот ведь странно, жутко: книги старые по тысяче лет живут и ничего им не делается, а рубахи раз-раз – и начисто.
Чудеса.
* Публикуется впервые
ТОРГСИН – специальный магазин (ТОРГовля С ИНостранцами). Такие магазины существовали в СССР с 1931 по 1935 г. В них не только иностранцы, но и простые граждане, имеющие золото и валюту, могли купить дефицитные товары. См. соответствующие сцены романа «Мастер и Маргарита» М.Булгакова.
…молескиновых костюмах… – от английского moleskin, дешевые изделия из плотной прочной хлопчатобумажной ткани, обычно темного цвета.
…отпускал байку… – мягкую ворсистую хлопчатобумажную ткань, тоже, как и многое другое, пребывавшую в дефиците.
Жених и невеста
Брат лежал на тюфяке у самого окна и пытался спать. Оконное стекло преломляло солнечный луч, и он ложился на пол желтым квадратом, граница которого медленно двигалась к бритой физиономии брата. Было утро, и оно обещало такой день, такой жаркий день, какого еще никогда не видел город К., да и вся Сибирь не видела. В такую рань на нашей сонной улице еще не поднялась пыль, не загудели моторы грузовиков, а скрипели пока ставни, зевали девки, собираясь на работу, последним криком горланили петухи.
Брат работал в другом городе, на оптическом заводе, и почему-то привез много лимонной кислоты. Мы сыпали искрящийся порошок в кружки с ледяным квасом, до устали пили квас и обливались пóтом, так как лето стояло жаркое, сухое, безветренное.
Мне тогда тринадцать стукнуло, а брат был здоровый парень и для меня все одно что мужик.
Он приехал в белой рубашечке с отложным воротником, в чесучовых брюках, сандалиях на босу ногу, и я, оробев, по-перву звал его на «вы», а потом он дал мне разок папироской затянуться и сразу стал мне от радости «ты».
Он привез еще и подарков много: матери шелковый отрез на платье, сестре белые туфли-лодочки и зимнюю вязаную шапку, «менингитки» их у нас называли.
А мне ничего не привез. Так мне и не надо было, зато он со мной целые дни гулял, а к вечеру, дойдя до одного дома на нашей улице, давал мне рубль и выпроваживал.
Но я за ним как-то подсмотрел и увидел, как стучал он в окошко, и на его стук вышла Люба в белом платье, и они пошли, взявшись за руки и не смотря друг на друга, и долго-долго ходили, так что мне надоело за ними подсматривать, и я пошел домой спать, а ночью светлой услышал, как брат щеколдой скрипит, о притолоку стукнулся, тихонько чертыхается, пробираясь на свой тюфяк.
И было утро жаркого дня, и брат пытался уснуть, а желтый квадрат все подбирался к его бритой физиономии.
И тут я задумал его облить и пошел набрать воды из огромной бочки, стоявшей под водосточным желобом, крашенным красным суриком. Но когда руку я опустил в бочку, то понял, что вода такая не подойдет, потому что была она теплая и вялая.
И я заставил угодливо склониться длинную жердь колодца – журавля, и та, поднявшись в небо, дала мне полведра воды такой чистой и холодной, что когда я отпил глоток, у меня сладко заныли зубы и струйка, попавшая за пазуху, щекотнула до визга.
Я набрал ковшик этой воды и встал над братом, а желтый квадрат все приближался и приближался к его бритой физиономии. На дне ковшика были видны все щербинки-ржавчинки, я выплеснул воду, и хоть летела она сотую долю секунды, успели поиграть в ней все цвета солнечного луча.
Рысью вскочил неспавший брат и в одних трусах, громадными прыжками кинулся за мной.
Я бежал, сам не зная куда, я, раскинув руки, бежал, бешено колотилось мое сердце, путала ноги трава и слепило солнце.
– Ага, попался, гадость! – завопил брат. Он взял меня за ноги и понес. Совсем близко я видел быстро убегающие зеленые травинки и босые ноги брата, а когда с усилием поднимал голову, то видел и синее небо, и край крыши, и свирепую смешную рожу брата.
Он стал совать меня в бочку. Я не сопротивлялся, я открывал глаза и хватал руками зеленую слизь, которой обросли стенки, брат вынимал меня, приговаривая: «Попался, попался, зачем кусался?» – и я видел тогда бурые края бочки и желтый песок, а брат опять меня в слизь, в темноту. В наказание.
Вдруг он бросил меня. Я живо вылез из бочки, открыл глаза и в золотых звездочках света увидел в наших воротах Любу. Она хохотала, светлые пряди волос мешали ей смотреть, она откидывала их, и глаза у нее были коричневые, как и у всех нас.
Брат еще немного постоял остолопом и побежал надевать штаны.
А я к Любе подошел и спрашиваю:
– А чё это вы ходите, за руки беретесь, а не целуетесь?
А она мне говорит:
– Дурак.
А я ей:
– Дай закурить, дай закурить. Жених и невеста поехали по тесто, жених и невеста…
* …почему-то привез много лимонной кислоты. – Эка невидаль! Спер на своем заводе да и привез.
Телевизор
Когда Антонов приходил с получки пьяный, его всегда попрекали телевизором.
– Ты посмотри, нет, ты посмотри, блядский муженек, не вороть морду, – у Григорьевых есть, Лукины «Рекорд» купили, Валька, на что уж – мать-одиночка, и та имеет, одни мы, как собаки.
На что Антонов важно и смешливо отвечал:
– Ну и купим, чего там, купим, будет время свободное и купим, ох ты, золотая моя золотаюшка, подойду да присяду я с краюшка.
Дети смотрели волчатами, увертывались, не давали себя гладить, теребить за кудри.
От обиды Антонов стелил на пол шубу, курил, ворчал нудно, незаметно начинал посвистывать носом и лишь потом храпел – мощно, раскатисто, с переливами.
Увидя, что отец уснул, дети крались, опасаясь скрипа половиц, таскали из его кителя деньги и делились на холодной кухне.
Утром Антонов, не проспавшийся, виноватый, считал деньги, огорчался и тормошил детей: «Ребяты, вы не брали у меня вчера?» Но разве сознаются они. Антонов боязливо гремел тарелками, чистил ботинки и уходил на службу.