Может, оно и так… - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Де-душ-ка, что с ним?
Дедушка разъясняет обстоятельно, не спеша:
— Сердце у него. Расширено от рождения. Для здоровья плохо — не побегаешь, не попрыгаешь, а для соседей хорошо; расширенное сердце способно вместить немало любви, радости, желаний.
— И горестей, — добавляет девочка Ая, сердобольно-отзывчивая.
— И горестей, моя умница.
Раз в месяц они идут в банк, старый и молодой. Ото-то опасается, что его деньги перемешаются с чужими — потом не распознать, снимает со счета очередное пособие, отдает Финкелю для сохранности и берет понемногу к неотложной потребности. Имя ему — Реувен. Реувену сорок без малого, но кому это интересно? Велик размерами, диковат видом, устрашает девушек на вечерней улице, плюхая башмаками по тротуару, — повод для сокрушения. Подходит к прохожему, руки кладет на плечи, нависает, выказывая зубы:
— Ты меня ищешь? Меня никто не ищет.
Финкель ему отвечает:
— Тебя ищут, но пока не находят. Ото-то, друг мой, ото-то…
И сочиняет на досуге поучительную историю:
«…из горных краев, из скальных пещер и непролазных ледяных глубин взглядывает на мир одичалый Снежный человек, который принарядился в ненадеванную шкуру, расчесал космы волос на груди в безуспешной надежде, что его наконец-то обнаружат, включат в туристские маршруты нехоженых гималайских вершин.
Косматость отшельника изумит народы, неохватная мужская стать восхитит женский пол, и набегут стайками молодящиеся дамы с подтянутыми за уши морщинами, похлопают по могучей груди, кинокамерой запечатлят на память. Сидит в снеговой тиши, печальный и неухоженный: „Никто меня не ищет. Никто!..“, а мода на него прошла, интерес завял, никому нет дела до истосковавшегося одиночки. Мир решил, что Снежного человека нет на свете, и он дряхлеет в холоде стылых чащоб, вмерзая в оледенелые воды в тоске-томлениях…»
— Приходи к обеду, — зовет Финкель. — Отправляемся в поход.
Это иное дело. Ото-то рад приглашению, ибо живет негусто, жует нечасто. Обедать он любит, путешествовать — тоже.
— Де-душ-ка, — спрашивает девочка Ая, — чем же ему помочь?
Дедушка рассказывает:
— Тело у него большое. А в нем человеку просторно, как в нетопленом сарае, зыбко, зябко, дует во все щели. Подвернуть бы одеяло под бок, но нет там одеяла. Требуется теплота снаружи — твоя, моя, всякая — его отогреть. Много теплоты.
6Качается на ветру вишенка на черенке, качаются-позванивают ягодки-смородинки; апельсины на ветке — елочными оранжевыми колокольцами — наигрывают неспешный полонез, словно приоткрыли музыкальную шкатулку, которую мама с папой привезли из Сан-Паулу. Ступают степенно, парами, в учтивых поклонах некрупные звереныши и непуганые насекомыши, — во сне обычно ничему не удивляешься, а если удивляешься, значит, уже не спишь.
Ее будят пернатые. Скандал на балконе. Птичья свара с оскорблениями и проклятиями. Три хулигана, не поделив добычу, гоняют по балкону усохшее, не поддающееся клюву семечко, честят обидным словом:
— Тип-пеш…
— Пиш-пеш…
— Тум-тум… Тум-ту-ту-тум…
— М-тум-там… М-тум, м-там…
На окне, на тонкой леске, висит стеклянный шарик размером с перепелиное яйцо. Дедушка подвесил его в комнате внучки, и ранний рассветный луч проходит через граненое стекло, раскидывая цветные побеги всяким погожим утром. Ветерок раскручивает шарик, затевает радужные игры на стенах: первая радость — она к пробуждению, так должно быть. Чтобы утро раскрыло двери, заманило в свои глубины; чтобы жил в ребенке праздник, вечное его ожидание, тогда и девочка Ая распахнет со временем чью-то дверь, раскидает на своем пути радужные побеги, удивление, чудо, восторг.
— Кем же я буду? — интересуется Ая, которая растет во сне, растет на прогулке, когда ест суп, прыгает на одной ножке, льет тихие слезы.
— Кем буду я? — повторяет Ото-то, хотя расти ему некуда и незачем.
Финкелю тоже незачем, но он до сих пор вздрагивает по ночам, что является признаком неуклонного роста, — вниз, должно быть, вниз так вниз.
Ая выходит на балкон, видит хулиганов-опустошителей в суетливом старании, черноголовых и лупоглазых, тощих, вертких, задиристых, согласных на дружные пакости. Они налетают с разбойным посвистом, двое остаются на стрёме, третий заглатывает в нетерпении любимые мамины насаждения и уступает место товарищу. Бульбули-хулиганы изводят великолепие глиняных горшков, оставляя лысые пробелы, — на них не напасешься.
Ая насыпает им зернышки, каждому по горстке. Опускается на балкон голубь-воркун в надежде на угощение, а девочка бежит в комнату:
— Мама, слышишь? Голубь горло полощет…
Папе с мамой некогда. Папа с мамой улетают на Мальту — рассмотреть в подробностях старинный город Ла-Валлетту, пристанище пиратов и масонов, соседний остров Гаудеш с городом Виктория, он же Витториоса, а также крохотный Коминотто — мушиной точкой на карте, где непременно следует побывать и по возвращении посрамить приятелей.
Папа Додик готовит маршруты заранее, долгими сладостными вечерами, не упуская малости, достойной рассмотрения с запоминанием. Одних гонит по свету флаг на мачте, других прыщ на седалище, тоска едучая: бежать от нее — не убежать; папа с мамой используют отпускные недели к обновлению впечатлений и гардероба. Туристские маршруты обследованы и затоптаны, но мир неохватный — есть на что посмотреть; они собираются дружной компанией, разглядывают снимки на экране, перечисляют со вкусом: «Подплываем мы к Лас-Пальмасу…» — «Не успели приземлиться в Катманду…» — «А в Гвадалахаре… — ко всеобщей зависти. — Вы не поверите, что приключилось в Гвадалахаре…»
Удача — она всякому к лицу. Папа Додик — глава семьи, знаток компьютерных утех, которые хорошо оплачивают; мама Кира — финансовый работник, восседает за окошком банка в щедротах зрелости. Оберегают гены, доставшиеся по наследству, обновляют клетки тела, ублажая полезным питанием, выводят вечерами на прогулки для получения максимальных удовольствий, которые кому-то покажутся минимальными.
— Что я ем? — сокрушается мама Кира. — Чашечка кофе, лепесток сыра на завтрак — разносит, как на дрожжах.
Глаза у мамы голубеют в минуты наслаждений и зеленеют от приступов гнева, суживаясь по-кошачьи. Мама вздыхает перед зеркалом: куда подевалась девушка Кира, тоненький стебелек, озорная непоседа, которой не коснулся еще мужчина, не оросил ее недра? Мама раздобрела от устойчивого семейного быта, признаёт с печалью:
— Отпустила себя — теперь не догнать…
В Лувре, в зале Рубенса, разлеглись без стеснения на огромных полотнах пышнотелые, пышногрудые мамы Киры. «Через этот зал не пойдем, — сказала мама. — Незачем». — «Я пойду, — заупрямился папа. — Через этот зал». — «Не смотри по сторонам. Зажмурься». Но он смотрел. Даже останавливался с видом знатока, смакуя подробности. «Ты лучше», — сказал без обмана, но похвала ее не порадовала.
Подруги, умудренные опытом, нашептывают:
— Зачем тебе диета? Для чего мучить себя? Прежде было нужно привлечь мужчину, выйти поскорее замуж, — у тебя семья, слава Богу, ребенок: ешь-пей, погуливай, где доведется.
Мама Кира в сомнениях. На маму заглядываются состоятельные клиенты, которых притягивает ее бюст, вяжущее дуновение духов густо-розового, будуарного колера, влекущее к обострению чувств. Клиенты склоняются к ее окошку, намекают ненавязчиво, и, говоря откровенно, было у мамы приключение, что бы ему не быть? В гостинице. После работы. На двуспальном ложе. С поклонником, которому под пятьдесят. Опасение глушило желания. Любопытство пересиливало боязнь. Шампанское исходило пузырьками нетерпения. Мама была хороша в свои затридцать, голубели ее глаза, да и мужчина не оплошал, разносторонне умелый, оставив на теле волнующие прикосновения.
Подруги всё видят, обо всем наслышаны.
— Тебе легкомыслия недостает, — выговаривают с укоризной, завидуя ее бюсту, способному выкормить дюжину детей, мужскому к ней интересу, но мама Кира опасается необратимых поступков, которые приведут к разладу в семье, на уговоры клиентов больше не поддается:
— Полчаса удовольствий, а затем развод? Нет уж, увольте… Снова следить за весом, ограничивать себя в еде, чтобы найти дурака и выйти замуж? Такое не для меня.
Папа Додик согласен с мамой, но для себя, возможно, просчитывает иные варианты. Раз в году папу призывают в армию на пару недель: сторожить базу с винтовкой на плече, валяться на матраце в пыльной палатке, дурея от жары и скуки. На соседней кровати непробудно спит Габи, шофер десятитонного грузовика, который грузят цементом, бетонными плитами, камнем для облицовки зданий. Габи — анархист по природе, хоть и не обучен такому понятию; небритый в синеву, звероватый под сицилийского мафиози, он не способен подчиняться, послушание не приемля. Вечерами уходит в город, снимает номер в гостинице, выбирает на улице девушку, лютует до рассвета, чтобы к утру вернуться на базу, завалиться на матрац после трудовой ночи — пузо наружу. К вечеру на стрельбищах затихают выстрелы; мужчины молятся лицом к востоку, затем ставят плошки возле мишеней, поджигают мазут, и начинается стрельба из положения лёжа. Папа Додик преуспел к всеобщему удивлению, пару раз попадая в десятку; анархист Габи — в знак признания — пригласил его на совместную ночную вылазку, но он не использовал такую возможность, о чем, возможно, сожалеет.