Лукуми - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успел я войти, как моя бабка тут же поняла, что кроется за моей самодовольной улыбкой и высокомерным видом, и интуитивно ощутила ту особую ауру, которая меня окутывала.
— Мужской доблести не существует, если рядом с вами нет нас, женщин. — сказала она мне вместо приветствия, хотя я еще и рта не раскрыл.
Я так и окаменел. Да, я вел себя перед своими товарищами как фанфарон, но я не ходил гоголем перед девочками, ведь там их попросту не было; а бабка находилась далеко, и никто не мог ей рассказать, каким образом я демонстрировал свое мужское достоинство. Это было какое-то интуитивное прозрение. А, может быть, она догадалась о том, что произошло, по моему лицу. Но как ей это удалось?
— Доблестный мужчина никогда не хвалится своей доблестью, даже перед самим собой, — сказала она нараспев.
Сия сентенция ошеломила меня, я не смог произнести ни слова. И одновременно испытал тревогу. Какого рода доблесть она имела в виду, чего ждала от меня?
Моя бабка была старой и статной. Кажется, я это уже говорил. Единственная молодая женщина, заботившаяся обо мне в детстве, которую я видел рядом с собой, — это моя мать; все остальные были старыми, некоторые совсем дряхлыми. Моя бабка зачала мою мать в таком позднем возрасте, что это даже трудно себе представить. Уже тогда моя бабка была очень старой. Такой она и оставалась в те времена, когда я ее помню, но при этом ее молодое тело составляло ужасный контраст с морщинистым лицом, изборожденным печалями, которые жизнь запечатлела на нем на протяжении долгого течения лет. Так что же ей было известно?
— Ты предлагаешь мне никому ни о чем таком не рассказывать? — спросил я с непривычной дерзостью, осознавая, что она догадалась обо всех противоречивых чувствах, терзавших меня в тот момент.
— Да, я бы тебе посоветовала именно это. И еще чтобы ты не выставлял напоказ очевидного, — ответила она, лишая, таким образом, какого-либо значения все, что произошло.
Я начал успокаиваться. Так или иначе, моя доблесть заявила о себе. Моя бабка лукуми сумела ее заметить. Возможно, она почувствовала ее запах. Может быть, мы, мужчины, источаем в таких случаях какой-то особый запах. А, может быть, нас окутывает особая аура, и моя бабка смогла ее ощутить. Она пристально смотрела на меня. Потом, после нескольких секунд молчания с ее лица исчезло выжидательное выражение, и она вновь заговорила. При этом она не предложила мне сесть, я продолжал стоять, и вначале мне показалось, что она разговаривает сама с собой.
— Когда храбрые воины лукуми оказываются одни среди сельвы, они умирают от страха. Но если хотя бы одна из нас, только одна из нас находится возле них, их мужество становится безграничным.
Я молча наблюдал за ней. Интересно, она действительно вспоминает сельву или кого-то, кто ей об этом рассказывал? Мне показалось, что она притворяется, будто знает то, что на самом деле ей не ведомо. И начал подозревать, что моя бабка действительно слишком стара, однако не стал прерывать ее.
— Откуда берет свое начало, кому принадлежит и от кого зависит это мужество? — продолжала она. — Книги повествуют о коллективных самоубийствах и о мужестве людей лукуми перед лицом смерти, они повествуют об этом и многом другом. Но ты должен знать, что наедине с собой они никогда не покончат жизнь самоубийством и что, оставшись наедине с собой, они не вынесут жизни вдали от нас, — сказала она, прежде чем сделать новую паузу.
Было очевидно, что она говорит всерьез. Упоминание о самоубийствах заставило меня отнестись к ее словам со всем вниманием, поскольку я знал, что ее отец или ее дед покончили с собой. Об этом по вечерам, сидя у дверей своих хижин, говорили старики.
— Мы, женщины — единственная опора для доблести наших мужчин. Так повелось с тех пор, как возник этот мир, и мир рухнет в тот день, когда это перестанет быть так, — невозмутимо заключила она.
Я не слишком хорошо понял, что она хотела донести до меня. Но ничего ей не сказал. Подумал, что когда-нибудь мне все же доведется понять ее слова.
Тем временем вечерело. Сегодня мне уже не удастся развлечься, как в другие дни, когда я подстрекал пересмешника спеть свою песню, заставляя его выводить прекрасные рулады и гармоничные трели, подражая моему самому нелепому, или самому превосходному свисту. Я бы начал свистеть, а птица вторила бы моему свисту. И мы бы предавались этому без устали до самой ночи. О, как чудесна и совершенна сия гармония! Но в тот раз ничего подобного не случилось. Я не вызвал пересмешника на песенную дуэль.
После паузы моя бабка продолжила свою речь. Ее мать рассказывала ей, что в конце XIX века и даже раньше, во времена ее деда, черные мужчины составляли почти девяносто процентов рабов. Были даже сахарные заводы — можно вспомнить пару названий: «Божественная пастушка» Арриаги-и-Фасенде или «Сан-Мигель» Гонсало Луиса Альфонсо, сказала она мне, — весь персонал которых состоял из одних мужчин.
— Откуда им было взять мужество, чтобы жить? — спросила она меня с явным оттенком печали в голосе, словно в этот момент лишь она одна могла испытывать любовь к ним ко всем. Потом она вновь умолкла.
Однако вскоре опять заговорила. Словно вернулась из какого-то далекого, ей одной известного места. К этому времени уже стало совсем темно. Кое-где на горизонте облака были цвета индиго, а некоторые — красно-черные, словно затухающие угольки. Я продолжал стоять в прихожей.
— Многие умирали, а другие кончали с собой, но всем им не хватало мужества, чтобы жить и принимать действительность как она есть. Тем не менее, с каждым годом ввозили все больше и больше рабов, еще не забывших жар, возникающий в крови от близости женщины. В те времена привозили все больше и больше мужчин и совсем не привозили женщин. Единственная польза от рабынь состояла в том, что мы рожали рабов.
— Ну, так значит…
— Ну, так значит … ты что, дурак? Гораздо дороже было вырастить креольчика, чем ввезти уже взрослого негра из Африки.
Ах, моя бабушка, эта старая сивилла! Она говорила и говорила, связывая воедино чувства и воспоминания, и так продолжалось весь вечер. Потом она велела мне садиться за стол и не переставала говорить, пока готовила и подавала ужин. Когда пряная свинина с рисом и черными бобами была готова, она сняла ее с огня и положила в одну тарелку для меня, а в другую — для себя. А потом принялась рассказывать мне древние предания и легенды, и это было похоже одновременно на посвящение и месть.
— Теперь вот приезжают из университетов и пытаются объяснить нам, почему в наших танцах так много секса, — заметила она в какой-то момент, не скажу наверняка, что в качестве оправдания, хотя вполне может быть и так, — и не понимают, что раньше этого не было, а если и было, то в сугубо возвышенном виде; то есть происходило как бы очищение любовью и гармонией, наслаждением от танца. Это они превратили нас в то, что мы теперь собой представляем, они, а не мы. Они нас подтолкнули к этому.
О, моя бабка, старая гарпия, научившаяся читать одному Богу известно, каким образом. В тот вечер — возможно, чтобы испытать мое мужество, а, может быть, просто внушить его мне, — она поведала об ужасных вещах. Она говорила о том, как во времена рабства приходилось сторожить мертвые тела молодых негритянок, ибо мужчины так страдали от одиночества, что могли изнасиловать эти тела, которые каменели, пребывая уже на протяжении долгих часов во власти смерти. Она рассказывала мне о педерастии и таких жутких извращениях, что я понял причину коллективных самоубийств и испытал сострадание к памяти моего прадеда.
— А вы, как же жили вы? — простодушно спросил я ее.
В то время я был еще довольно наивным. Воспринимал как непреложный факт, что она тоже жила в самый разгар рабства. И моя бабка и правда ответила так, как если бы она принадлежала тем временам. И я лучше, чем когда-либо, осознал, что она родом из того времени, и понял, почему человек — это то, откуда он родом, а не то, куда он попал в настоящий момент.
— Моя бабка жила на сахарной плантации Ансельмо Суареса-и-Ромеро, писателя-романтика, владельца рабов, — продолжила она свой рассказ. — Во время сафры она спала по пять часов, вставала затемно и работала на плантациях тростника, как и все остальные женщины, до ужина, валя тростник под палящим солнцем или под проливным дождем, пока уже ночью не возвращалась домой, чтобы поспать эти жалкие пять часов… и при этом успевая покормить грудью своих детишек, по воскресеньям постирать одежду и издалека взглянуть на мужчин…
Она ничего мне не рассказала о том, занимались ли женщины сексом, не говорила об их лишениях и привычках, об их одиночестве, сказала только то, что сказала. Хотя помню, тем вечером она поведала мне также и о ньянигах, членах тайных обществ, возникших в продолжение древних культовых традиций негров карабали. И выразила она это словами, в которых я не услышал жажды мести; скорее это было желание приобщить меня к этим традициям.