Прощание с осенью - Станислав Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубчатая линия горно-фантастического силуэта домов, уплывающих в далекую перспективу улицы, напомнила ему осенний вечер в горах, который где-то там обходился без него. И какое ему было дело до взглядов других морд, лиц и масок на эти единственные для него «комплексы элементов», как говаривал психологист Темпе. Он ощущал одновременность далеких явлений как непосредственно данную, словно осязаемую. «Почему же физики считают дефиницию одновременности слишком трудной? — подумал он. — Если бы я был достаточно высок, я видел бы одновременно эти дома и скалу в Долине Обломков точно так же, как сейчас вижу два отражения солнца в окне. Дефиниция одновременности подразумевает допущение понятия Единичного Существования, и в рамках только физического подхода она невозможна».
Оранжевое солнце блеснуло ему в глаза, обдав лицо последней волной лучистого тепла. Спустился сине-серый мрак, и одновременно Атаназий вошел во дворец Берцев. Громадная лестница красного мрамора и стены подъезда, выложенные позолоченными латунными листами с витиеватыми арабесками, и этот теплый ароматец, источаемый высшим уровнем благосостояния — свежести и чистоты, хорошей кожи и хороших духов и чего-то еще совершенно неуловимого, — подействовали на него раздражающе. Сила невидимой в данный момент женщины, сосредоточенная в ее богатстве и позволяющая ей в любую секунду совершить дикий, фантастический поступок; свобода, которую предоставлял ей отец, терроризируемый ее угрозами самоубийства; мания суицида, которая, несмотря на массу пошлостей, делала из нее нечто возвышенное и неуловимое, — все это вместе в данный момент отвратительно и унизительно возбуждало его. На его пути встал лакей в красной ливрее, грустный, красивый, простой парень. «Наверняка влюблен в нее, а может даже и...» Деликатно отстранив его и миновав три почти пустые угрюмые темно-красные гостиные, он без стука вошел в маленькую «девичью» (вернее «полудевичью» — так ему подумалось) комнатку Гели, соединенную с великолепной спальней. Он решил быть грубым. Красный цвет мебели, обивки и ковров действовали на него, как на быка.
Несмотря на полумрак, он сумел заметить «Кубу» (князя Препудреха) и Гелю, отрывающихся друг от друга после безумного поцелуя. Препудрех вскочил, а Геля взорвалась самочьим смехом, который, казалось, шел из нижней части ее, наверное, прекрасно вылепленного живота. (Об этом Атаназию когда-то рассказал сам Препудрех в приступе необычной для него искренности.)
Князь, Якуб Сефарди Азалин, — молодой человек двадцати с небольшим лет, невиданно изысканный и прекрасный. Среди дам и девочек-подростков из высшей плутократии он считался верхом изысканности. Истинная же аристократия не принимала его вовсе, считая его персидский титул подозрительным — у нее могли «бывать» и явные парии, но не какой-то там невнятный Препудрех.
Атаназий холодно, поспешно поздоровался. Банальность ситуации становилась для него просто невыносимой. В его памяти промелькнул офорт Клингера «Die Rivalen»[4]: два мужика яростно бьются на ножах, и «она», с веером в руке, внимательно наблюдает, кто из них победит, чтобы сразу же отдаться ему, разгоряченному, обагренному кровью того, другого. На этом фоне величие и чистота чувств к Зосе выросли до совершенно невозможных размеров. Его душил безумный гнев против себя и всего, что должно было и обязано было неотвратимо произойти. Отступать было невозможно: дальнейшего продвижения вперед требовала поставленная с ног на голову амбиция — желание осуществить трудные с виду решения. В сущности, решения эти были трудными лишь на первый взгляд: это было скорее отвращение к тому, чтобы пробить тонкий слой благородных материалов, под которым находилось легкое для приятного пребывания в нем болото псевдоинтересного усложнения так называемой «психической перверсии».
— Господин Препудрех, — с нарочитой невежливостью заговорил Атаназий, — у меня с мадмуазель Гелей намечен очень важный разговор. Не могли бы вы сократить свой визит? Вместе вы не поедете, об этом не может быть и речи, — довершил он с небывалой силой и уверенностью.
В глазах Гели Берц вспыхнул какой-то зловещий огонек, а ноздри нервно раздулись. Дело шло пусть к легкой, но все-таки борьбе между мужчинами, и было неизвестно, что кроется за ее развязкой. Маленький сюрприз дня.
— А вот как раз и поедем. Разговор у нас может быть когда угодно, хотя бы сегодня после ужина. А вы поедете с нами, а потом под любым предлогом избавимся от Кубы и вся ночь перед нами, — процедила Геля равнодушным тоном, как будто речь шла о вещах самых обыденных.
Веселый до той поры, князь вдруг съежился и помрачнел. Получив удар исподтишка, он внезапно упал в грязную бездну половых страданий. Этот вечер должен был стать его собственностью. Он вот уже два месяца был влюблен в Гелю и бесился, не имея возможности довести ее до того, чтобы она наконец стала относиться к нему серьезно. Она целовалась с ним до потери чувств в минуты, свободные от других развлечений, а потом отплачивала ему за свое падение абсолютным пренебрежением. Униженный, обуреваемый ревностью и еще сильнее растравленный, он возвращался к ней, как привязанный на резинке. Он даже не мог использовать в качестве антидота других женщин, ибо питал к ним непреодолимое отвращение.
— Нет, мадмуазель Геля. Сегодняшний вечер у меня занят, я должен поговорить с вами немедленно, — едва пробормотал Атаназий.
По лицу мадмуазель Берц прошла бурая тень, и ее голубые глаза блеснули во мраке чистым холодным блеском изумления.
— Это что-то новенькое! Мы так давно не виделись, а у вас вечер занят. Интересно чем? Может, опять Логойский?..
— Логойский не имеет с этим ничего общего, я потом все вам объясню.
— Потом, потом! Не люблю я этих условностей и недомолвок, всех этих псевдосложностей, в которых вы с таким вожделением барахтаетесь. Вы, по сути дела, ребенок. И все-таки вы мне нравитесь.
Препудрех, уже успевший слегка прийти в себя, захихикал, фальшиво торжествуя.
— То есть мы едем, — сказал он, приближаясь к Геле плавной походкой записного пижона с танцплощадки.
Мимоходом он задел Атаназия, который, натянутый как струна, стоял со сжатыми кулаками, похожий на какого-то смешного зверька, готовящегося к прыжку. Это было уже слишком.
— Господин Препудрех, — начал дрожащим голосом Атаназий, голосом, в котором таилось скрытое вожделение, — если вы сейчас же не покинете этой комнаты, я не отвечаю за последствия.
Препудрех обернулся. Он был слегка бледен, а на его лбу, в складках подлости, проступили капельки пота.
— Я поражен вашей наглостью, — начал он пространную речь.
Но не окончил. Атаназий схватил его за руки, быстро развернул и методом «tit-for-tat»[5] подвел к двери. В зеркале он увидел его лицо, полное беспомощности и удивления, и ему вдруг стало его жаль. Но дальше все шло автоматически: он освободил правую руку князя, открыл дверь и вытолкнул его левой в соседний зальчик. Потом повернул ключ и шагом дикого зверя приблизился к Геле. Она тяжело дышала, глядя на него широко открытыми глазами. Глаза эти показались ему бездонными. Он зашатался, подкошенный страшным, слепым вожделением, крепко, точно отвратительный полип, перехватившим его горло. Теперь он понял, почему он любил Зосю, а не эту... Вот только понимал он это какой-то отдельной, как будто не принадлежащей ему, «everything-tight»[6] зоной своего существа. Похоть, одна лишь похоть до краев заполняла его. Во всем теле он ощутил странную мешанину расхолаживающей слабости и растущей силы, эту предвестницу немыслимого, дикого наслаждения, которого он так давно не испытывал. Что-то шепнуло в нем имя «Зося», но это слово оказалось мертвым, ничего не значившим. «Именно поэтому — заранее спланированное свинство», — подумал он.
— Эта скотина подслушивает... подождите минутку, — шепнула Геля с дразнящим клекотом, в котором было ожидание чего-то брутального, сокрушающего.
Податливая и беспомощная, она будто распласталась в этом своем ожидании. Несмотря на то что мысль о невесте лишь слегка лизнула сознание Атаназия, вся похоть моментально и без следа исчезла. Противоположные элементы соотнеслись как два числа с противоположными знаками: результат был равен нулю. «Зачем я живу?» — бесконечно устало подумал он.
Комнату быстро наполнял серо-фиолетовый сумрак. Текущий момент в своей неизменности тянулся бесконечно. Атаназию казалось, что он простоял так целые века. Расслабленность и напряженность постепенно уходили из мышц и собирались в сердце, сгущаясь клубком тупой боли.
«Мука существования как такового», — пронеслись бессмысленные слова. Много он дал бы, чтобы сейчас лежать одному на софе да в своей комнате. Томительно подумал он о «том» сумраке, о «тех» мухах вокруг лампы и о «тех» мыслях, которые посещали его лишь там, у себя, в серый час. То были минуты, в которые происходящая сейчас, но какая-то далекая и чуждая даже самой себе жизнь отсвечивала тем загадочным блеском, с которым обычно у него были связаны только некоторые, лучшие моменты прошлого. «Заснуть и забыть — или нет: вырваться из этого города и где-нибудь в сторонке создать хоть кусочек такой жизни, как те лучшие, бесповоротно минувшие дни, как эти картины настоящего, свободные от случайности и скуки, прекрасные, как абсолютно гармоничные произведения искусства и одновременно легкие в своей произвольности и фантазии, как пух цветов, несомый ветром над лугами». Но беспощадный взгляд со стороны обнаружил смехотворность формы этой мысли, и как раз его собственные слова показали ему его самого со спущенными штанами, сидящего на корточках у какой-то песчаной сельской дороги. Он горько засмеялся. Недостижимость, отдаленность всего изводила его все больше и больше.