Северный дневник - Юрий Павлович Казаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но разве менее прекрасным было то, что происходило в июльскую ночь в Мезени? И разве меньшего восхищения заслуживают эти ребята, бегавшие по щепкам на торфяном поле, возле Полярного круга?
Когда-нибудь люди станут выше ростом, вообще все люди, и тела их будут совершенными, как и их дух, и они будут жить иначе, чем живем мы. И я думаю, не для себя, а для тех людей бегают сейчас по щепкам ребята с парохода «Юшар», и ребята из Каменки, и ребята с тысяч пароходов, из тысяч деревень и городов, и для того прекрасного времени, а не для себя устанавливаются рекорды на Олимпийских играх.
Вот что я думал в ту ночь в Мезени, глядя на игру, на глухо дышащий лесозавод, на призрачное небо, на худенького пьяного в широчайших штанах и пиджаке, как он дергался, семенил вдоль боковой линии, не спуская глаз с мяча, как он навзрыд болел за Каменку и поддавал ногой воздух и кричал: «Гол!» — хотя никакого гола еще не было, как он замирал с протянутой вперед и ввысь рукой и топотал ногами, когда гол все-таки был.
А еще через два дня мы поднимаемся на борт сейнера «Белужье», который должен доставить нас в Койду. И едва всходим мы на сейнер, как нас охватывает устойчивый свежий сильный запах рыбы. Царство леса, в котором мы были до сих пор, кончилось, мы вступаем в царство рыбы и моря.
На палубе, на солнце, в запахе рыбы, жмурясь от дыма папиросы и от света, сидит лоцман. Он из Койды и едет теперь домой, страшно довольный, что не нужно дожидаться парохода.
Сидит он вольно, положив ногу на ногу, выставив острую коленку, покачивает рыбацким сапогом. Губы у него оттопырены, глаза невнятны. Он говорит присевшим возле матросам, хотя, скорее всего, речь его обращена к нам:
— Ладно… Первое, я говорю, для моряка — практика. Конечно, сейчас все по науке. Ладно… У нас в Койде кругом все кошки. Но когда надо, я всегда проведу. Вот раз ночью бота проводил. Кто на компас глядит, кто по карте мерит. А я веду по папиросе. Закуриваю папиросу. Ладно…
Он скашивает глаза на папиросу с намокшим мундштуком, сосет ее пересмякшими губами. Папироса потухла. Долго отвлеченно хлопает он себя по карманам, ищет спички, прикуривает, смотрит через борт на приближающегося к сейнеру на шлюпке капитана и переводит глаза на матросов.
— Ладно. Закуриваю, гляжу на папиросу. Полпапиросы скурил, говорю: «Давай лево!» Идем левей, а я себе покуриваю. Ладно…
Его бесконечные истории, в которых варьируются кошки, ветры, приливы и отливы, его хвастовство, ленивая самоуверенность похожи на обыкновенное пьяное бахвальство. Но слушают его серьезно и даже с некоторым почтением. Может быть, потому, что он из рода Малыгиных — славных мореходов? Или потому, что не может человек, доживший на море до пятидесяти лет, действительно не знать всех этих банок, кошек, приливов и отливов?
С нами едет еще Игорь Попов — судовой механик из Мурманска. Родом он из Койды, но в Койде никого у него нет, и сам он не был там уже восемь лет. А родина все тянула его, и вот он не выдержал, прилетел самолетом в Мезень. Должен был он ждать несколько дней рейсового парохода — вдруг внезапное счастье, попутный сейнер, и он с нами на палубе, он тут свойский, ходит, покрикивает, сыплет неимоверно быстрой речью, которую с непривычки даже и понять трудно, бежит на нос поднимать якорь.
Включают лебедку, заносят на нос канат с крюком, вдевают крюк в якорную цепь. Попов отвинчивает тормоз и радостно вопит:
— Вирай!
Мокрая блестящая цепь ползет вверх.
— Майнай!
Снова заносится вперед канат и опять:
— Вирай!
Наконец:
— Чист!
И сейнер трогается.
На палубе не убрано, и чего только не наставлено здесь! Ящики, тара, корзины, канаты, вытащенная шлюпка, брезент в рыбной чешуе, пустые бочки… Но палубу не убирают, говорят, перед выходом в море нельзя — такой обычай.
Нельзя так нельзя, мы садимся на задраенный трюм, запихиваем рюкзаки под брезент. Игорь Попов раскрывает чемодан со сдобными булками, приносит селедку, еще малосольную, пахнущую свежестью, розовую на разрезе, моряки собираются, рассаживаются кто на чем, вскрывают банки консервов — все это на трюме, на палубе, под солнцем, как на широчайшем столе. Глаза всех горят от предвкушаемого наслаждения, лица беспечны и разбросаны, как планеты, выше и ниже, потому что мы сидим выше и ниже, на палубе, на трюме, на ящиках, на корточках, а вокруг нас еще снасти, рубка, борта — как целый мир!
Начинается внезапный крупный и короткий дождь, закуска засовывается под брезент, покрытый рыбьей чешуей, мы прячемся в рубку, и настроение еще лучше: дождь перед выходом в море — добрая примета. Сразу все исчезает, закрывается, зачеркивается сплошными нитями воды, смутно виден только нос впереди, мокрые черные мачты, снасти, видна залитая палуба со вскакивающими и лопающимися пузырями.
Дождь проходит, уволакивается в сторону Мезени, берега реки раздвигаются, по носу начинаются короткие частые шлепки, мы снова на палубе, закуска опять на трюме, еще блестящем от сырости, и палуба чиста. Чисты, блестят все снасти, а ветер свежеет, ветер говорит, напоминает нам о неотступном Севере — зной, марево, дымка от пожарищ остались на берегу. Море по цвету такое же, как все моря в мире, только еще нежней, еще слабей, и оно здесь всегда прохладно, потому что тут проходит Полярный круг, потому что тут вместилище всего свирепого и ледяного.
Мы сопротивляемся Северу, но недолго… Через час мы уже надеваем рубахи и пожимаемся от ветра, а потом и вовсе бежим в душный, тесный, но теплый кубрик.
Тянет теплом из камбуза. На плите беспрерывно греется чайник, и кто ест, кто пьет чай и говорит, а кто и спит. Сейнер вышел на глубину, капитан передал штурвал вахтенному, спустился в кубрик, все подвинулись, дали ему место, и вот он сидит — маленький, коренастый, в круглой кепочке с коротким козырьком, — хлебает суп, а я расспрашиваю у него о работе. Говорит он стеснительно, с запинками, но я не отстаю, и кое-что мне удается выспросить.
Капитана звать Георгием Артемьевичем Поташевым. Плавает он с четырнадцати лет, а теперь ему тридцать один. Семнадцать лет на море, семнадцать лет чувствовать под ногами проседающую палубу — немалый срок! Образование у капитана небольшое — семь классов, затем архангельская мореходная школа юнг, потом