Жизнь без шума и боли (сборник) - Татьяна Замировская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…когда?? постоянно говорит про () горькую правду: () несчастна, () поразительно одинока, () живет жизнью, которой даже после смерти не живут, бедная-бедная (), а ведь сама виновата, сама! При этом мимо иногда проходит виноватая () с неправдоподобно худой и тонкой гончей собакой-иглой под мышкой, и собака вонзается лапами в ее тонкие икры, и () хихикает от щекотки, и вот уже садится в гоночный самолет и мчится за океан выигрывать в казино какой-то невзрачный американский штат и небольшой недостроенный дом в Эквадоре, у?? и такого нет, у него вообще ничего нет, кроме постоянно заказанного столика в кафе «Виктор» (столик держат для него каждую пятницу), и сидя за столиком с друзьями, он постоянно говорит про () горькую правду: «Она снилась мне, она была несчастна, у нее под глазами черешневые пятна, я знаю ее как свои пять пяльцев, в нежных кольцах которых я вышивал когда-то ее портреты, но теперь уже другие портреты вышиваю, а ее пусть вышивают этими седыми собачьими иглами. Эй, слышишь, ты несчастна!» Она его не слышит, но если ее спросить, она будет повторять: «<Я счастлива, я счастлива, я счастлива, я абсолютно счастливый человек».
* * *…когда Щавлев начинает жениться на Щавлевой и всем кричать об этом со всех углов: «Я, Щавлев, женюсь! Ого-го! На Щавлевой женюсь!» Вот дурак, хочется мне сказать ему, зачем жениться, у вас же одинаковые фамилии.
…когда у Щавлева заканчивается период женитьбы на Щавлевой и он уже кричит всем: «Я, Щавлев, не женюсь более! Потому что у нас с Щавлевой, как выяснилось, одинаковые фамилии! Какой толк в этом союзе?!» Вот дурак, хочется мне сказать ему, я же тебе говорила. Но я ему ничего не говорила. Отсюда вывод: если хочется что-то сказать только с единственной целью – чтобы потом говорить «Я же тебе говорила!», – приходится игнорировать страх ошибиться приблизительно в половине случаев.
* * *…когда Елена-мальчик регулярно говорит Елене-девочке: «Ты никуда не годишься, в тебе нет смысла и радости жизни, лучше бы тебе не рождаться, лучше бы тебе не носить мое имя, лучше бы тебе вообще не быть нигде», после чего Елена-девочка решает потерпеть десять лет и исчезнуть, послушно терпит десять лет и, собравшись с духом (хотя откуда дух в такой ситуации?) исчезает; после чего Елена-мальчик начинает видеть Елену-девочку исключительно в кинотеатрах, на задних рядах – она сидит там с какими-то молдаванами, грызет грязные куриные ноги и пьет вино, которое стекает по ступенькам вниз, к самому экрану, и Елена-мальчик говорит всем, кто тоже, как ему кажется, это видит: «Посмотрите, вот видите же, она никуда не годится, в ней нет смысла и радости жизни, лучше бы ей никогда не рождаться, вот она уже залила своим испорченным вином фамилию режиссера»; но Елену-девочку никто не видит, кроме Елены-мальчика, и все вначале думают, что он тронулся, а потом решают, что это просто его внешнее женское «Я» не дает ему покоя, навязчиво замазывая фамилию режиссера чего угодно липким, испорченным, черным вином бессмысленности.
* * *…когда Неподвижная Ц идет в гастроном, чтобы купить там килограмм Благородного К, но вместо этого ей втюхивают Триста Граммов Самодельного З, дальше – отравление, больница – и снова Неподвижная Ц идет в гастроном, чтобы купить килограмм Благородного К, но там ей подсовывают килограмм Болотного Г, она снова травится, снова приходит в себя, снова идет в гастроном, дальше по сценарию – и после десятого, двенадцатого раза ее спрашивают: «Зачем ты ходишь туда вообще? Не видишь, что ли, – нет там ничего?» А она отвечает: «Я уверена, что однажды там будет то, что нужно». И что бы вы думали? Однажды Неподвижная Ц идет в гастроном, приобретает там килограмм Благородного К – и всё, жизнь сложилась, свадьба-купидоны. Впрочем, ее друзья подозревали, что Благородный Ц вряд ли явился как результат ее священной уверенности в том, что она когда-нибудь на него наткнется, – скорее, он был соткан из нескольких десятков ее отравлений, трагедий и ошибок. «Будущее не рождается из предчувствий, – объясняли они счастливой невесте. – Оно, будто из кирпичей, строится из последствий ошибочных предчувствий ошибочного будущего». Невеста никого не слушает: у нее внутри поет койот.
* * *…когда встречаются два абсолютно не знакомых друг другу человека, и один тут же убивает другого. Первый при этом думает: «Жаль, мы так и не успели познакомиться» Второй думает: «Другой версии встречи и не могло бы быть». Третий, то есть я, думает о том, почему он, собственно, третий? Особенно если учесть, что только третий мог бы познакомить первого со вторым. Но все равно уже не сошлось, ничего не сошлось, понимаю я, и ухожу пешком в лес: только там никого нет.
Нет сил на это
Григорал и Мари поехали на машине в земляничный лес, чтобы Мари могла выспаться на заднем сиденье; работа утомляла ее, дома пятеро детей некормлены лежат на лавках, старушка-мать с язвами на бедрах, вымыть десять полов и три этажа; Мари хочет всего-то выспаться: поможешь мне? ты можешь мне помочь? я так устала, что не могу больше жить: нет сил на это.
Григорал заводит машину и молча везет Мари в земляничный лес; они выезжают на залитую лунным огнем поляну, машина замирает и становится тихой, как лист бумаги; беззвучно шелестят сухие, по-осеннему черные земляничные листья.
Мари с сумрачным бормотанием вытягивается на заднем сиденье, подбирая под себя ноги, и засыпает.
Григорал пять минут слушает ее дыхание. Потом снимает с себя рубашку, майку, ботинки, ремень, брюки, носки, трусы; снимает со спящей Мари кофту, платье, чулки, какое-то непонятное многоступенчатое нижнее белье; стараясь не шуметь, овладевает спящей Мари и минут двадцать нервно возится в ней, хватаясь одной рукой за потолок машины, а другой – за гладко выбритый затылок Мари.
Потом Григорал успокаивается; одевает безмятежно сопящую Мари; одевается и сам; рубашка застегивается как-то непривычно долго, будто в ней не восемь, а девятнадцать пуговиц; сердце его бьется тяжело, отчего-то болят колени.
Ровно через полчаса Мари просыпается и потягивается.
– Я выспалась, – радуется она. – Я так хорошо отдохнула. Вся усталость куда-то исчезла! – Мари рассматривает свои руки. – Так легко, так хорошо! Теперь можно спокойно ехать домой и работать всю ночь и весь завтрашний день тоже! Спасибо тебе. Ты – настоящий друг!
Григорал заводит машину с третьего, четвертого раза: его руки дрожат; он крепче обхватывает ладонями руль – и начинают дрожать предплечья.
Он понимает, что очень сильно устал ; так устал, что не хочет больше жить: нет сил на это.
ВыжЫл
Where is my favourite clown? [1]
«Ты выжил, – говорит ему врач. – Поздравляю, садись на кушетку, уже можно сидеть. Можешь и домой идти, если хочешь, – ты выжил».
Ваня садится, трогая пальцами белые бедные простынки на каталке и резные желобки на коже тонкого черепа… Ему кажется, что уйти невозможно – как будто у него нету то ли ногтей, то ли корней волос («А как тогда волосы держатся в голове?» – думает бедный Ваня), то ли еще какой-то глупой части астрального тела. Возможно, пока врач боролся с темнотой, чтобы Ваня выжил, пришел черт-делец и купил у врача Ванину жизнь в обмен на Ванину улыбку (он читал такую книжку недавно) или корни волос.
Ваня пробует улыбнуться, проводит рукой по губам – фухххх, мягкие, смайл работает.
«А где мои игрушки, я их тоже заберу, – вдруг вспоминает он. – Мотоциклик, мягкий резиновый молоток, кукла Желюзями, свинцовый Петрушка».
Врач снимает очки, протирает их полой белого бедного халата. «Бедный халат, – думает Ваня, – измазан кем-то раздавленным, едой испачкан, некому обстирывать врача».
«Ты выжил, – повторяет врач. – А они – нет. Мотоциклику вырезали печень и не успели вставить новенькую, мягкий молоток ухнул в пропасть, как будто специально, куклу Желюзями обманул капитан Мронский, и она из-за этого покончила с собой, наглотавшись стеклянных трубочек для нюхательного табака, а со свинцовым Петрушкой случилось такое, что я не буду даже говорить, детям нельзя говорить про это».
«Так я зря, получается, выжил», – смеется Ваня, все еще радуясь не купленной чертом улыбке.
«Ну, получается, зря, – подтверждает врач, – зато мне, возможно, дадут премию». Врач хочет улыбнуться, но не может и не умеет – и когда Ваня смотрит в его грустные свинцовые глаза, он видит, что рот вышит серебряными ниточками, а на самом деле его нет – ни рта нет, ни невозможности улыбки, получается, нет, ни разговора никакого не вытечет из нитяной подушечки врача.
«Выжил, – думает Ваня, – и даже не поговоришь об этом ни с кем Хоть бы кукла Желюзями осталась – сидели бы с ней на подоконнике, жевали ирис и болтали о смерти, как это было миллионы недель сладчайшего прошлого назад. Или свинцовый Петрушка – пили бы чай из яичных скорлупок, словно новорожденные, и он бы опять рассказывал мне о настурциях и мастурбации – все, что он знает. А куда теперь ушли его знания? К Богу? Богу не нужны такие знания, еще чего. Он и без моего Петрушки все знал», – морщится Ваня.