Дневник путешествия в Лиссабон - Генри Фильдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем среди всех моих усталостей и забот я с удовлетворением отмечал, что усилия мои привели к успехам; дьявольское это сообщество было почти до конца изничтожено и горожане, вместо того чтобы чуть не каждый день читать в газетах об убийствах и уличных грабежах, во второй половине ноября и за весь декабрь не прочли ни одного сообщения об убийстве и даже об уличном ограблении. Кое-что на эту тему, правда, мелькало в газетах, но самая тщательная проверка показала, что все эти сведения были ложными.
При этом отсутствии уличных грабежей в самые темные месяцы всякий, думается, признает, что такой зимы, как в 1753 году, не было уже много лет; а это, пожалуй, покажется странным тем, кто помнит, какими беззакониями эта зима начиналась.
Окончательно разделавшись со взятой на себя работой, я отбыл из Лондона в весьма слабом и жалком состоянии, с полным набором таких болезней, как разлитие желчи, водянка и астма, объединенными усилиями до того подорвавших тело, что, честно говоря, и тела-то не осталось.
Теперь я уже не заслуживал названия "больной для Бата", да если бы и заслуживал, у меня не хватило бы сил туда добраться, так как поездка длиною всего в шесть миль была сопряжена для меня с нестерпимой усталостью. И тогда я отказался от квартиры, снятой для меня в Бате, которую до тех пор держал за собой. Я стал всерьез считать свое состояние безнадежным, и у меня хватило тщеславия поставить себя в один ряд с героями былых времен, которые добровольно приносили себя в жертву ради народного блага.
Однако, чтобы читатель не слишком жадно ухватился за слово тщеславие и не вздумал столь высоко меня оценить, ибо он, мне думается, вообще не высоко меня ценит, я спустился с небес на землю и честно сознаюсь, что двигало мною и более сильное побуждение, чем любовь публики; каюсь, что личные мои дела в начале зимы выглядели не блестяще: я не обирал ни публику, ни бедняков, не получал те суммы, в присвоении которых люди, всегда готовые грабить и тех и других сколько хватит сил, изволили меня подозревать. Напротив того, примиряя, а не разжигая ссоры между носильщиками и нищими (так, я говорю, краснея от стыда, поступают далеко не все) и отказываясь брать шиллинг у человека, у которого после этого заведомо не осталось бы ни одного шиллинга, я сократил доход примерно в 500 {Один из моих предшественников, помню, хвалился, что зарабатывал в своей должности 1000 фунтов в год; но как он это делал (если, впрочем, не врал) - это для меня тайна. Его (а ныне мой) секретарь говорил мне, что дел у меня столько, сколько до меня не бывало; я и сам знаю, что их было столько, сколько в силах провести человек. Горе в том, что оплата, если она и причитается, такая низкая и столько делается задаром, что если бы у одного мирового судьи хватало дел, чтобы занять двадцать секретарей, ни сам он, ни они не зарабатывали бы много. Поэтому публика, я надеюсь, не подумает, что я выдаю секрет, если я сообщу, что получал от правительства ежегодный пенсион из денег, предназначенных на общественные нужды, и думаю, что этот пенсион был бы значительнее, если бы мой высокий патрон понял, сколь ошибочно было утверждение, которое я не раз от него слышал, будто он, дескать, не может сказать, что работа старшего мирового судьи в Вестминстере особенно желательна, но всем известно, что должность эта весьма прибыльна. Чтобы яснее показать ему, что человек, даже мало зарабатывающий этим, - мошенник, а много зарабатывать нельзя, не будучи мошенником в квадрате, потребовалось бы с его стороны больше доверия ко мне, чем он, мне кажется, питал, и больше бесед, которыми бы он меня удостоил; поэтому я отказался от этой должности и дальнейшее выполнение моих планов передал брату, который уже давно служил моим помощником. И теперь, чтобы отношения между мною и моим читателем не стали в обоих смыслах такими, как между мною и великим человеком, больше не прибавлю на эту тему ни слова. (Примеч. автора.)} фунтов самых грязных на свете денег до 300 фунтов или чуть больше, и значительная часть их досталась моему секретарю; и даже если бы ему досталось все, это была бы жалкая плата за то, что он почти шестнадцать часов в сутки просиживал в самом нездоровом, самом тошнотворном воздухе в мире, что подорвало его крепкое здоровье, не подорвав его моральных устоев.
Но, не желая докучать читателю анекдотами, что шло бы вразрез с моим же правилом, изложенным в предисловии, я просто заверяю его в том, что в моих глазах семья моя была далеко не обеспечена, а здоровье мое шло на убыль так быстро, что у меня почти не осталось надежды завершить то, о чем я спохватился слишком поздно. А поэтому я возрадовался возможности так отличиться в глазах публики, что, даже если бы для этого пришлось пожертвовать жизнью, мои друзья были бы вправе полагать, что поступают похвально, избавляя мою семью от грозящей ей нужды, на что у меня самого уже почти не осталось времени. И хотя я не посягаю на славу спартанских или римских патриотов, которые так любили публику, что были готовы в любую минуту добровольно пожертвовать собой ради народного блага, однако серьезно заверяю, что к своей семье я такую любовь испытываю.
И теперь, когда сделана оговорка, что не публика есть главное божество, которому я предлагаю в жертву мою жизнь, и когда нетрудно сообразить, сколь малой была бы эта жертва, ведь я был готов отказаться от того, чем так или иначе едва ли буду владеть еще долго, и что на тех условиях, на которых я им владел, только слабость человеческой природы могла мне внушить, что владеть этим вообще стоит, - теперь, мне кажется, свет может без зависти уделить мне всю похвалу, на какую я имею право.
Целью моей, честно говоря, была не похвала публики, ибо это последний дар, который она готова вручить по назначению; во всяком случае, это не было моей конечной целью, но скорее средством, на которое купить умеренное обеспечение для моей семьи, и если и превзойдет мои заслуги, неизбежно окажется ниже принесенной мною пользы, если попытка моя увенчается успехом.
Сказать по правде, публика поступает всего мудрее, когда поступает всего щедрее при распределении своих наград; и здесь польза, которая достается людям, часто важнее того, по каким мотивам она принесена. Назидание - вот единственная цель всех публичных наказаний и наград. Законы никогда не подвергают позору по злобе и не отмечают почестями из благодарности. Ведь это очень жестоко, милорд, сказал осужденный конокрад превосходному судье, покойному Бэрнету, - повесить бедняка за кражу лошади. Вас повесят, сэр, отвечал мой вовек почитаемый и любимый друг, не за то, что вы украли лошадь, а затем, чтобы лошадей перестали красть. Точно так же можно было сказать покойному герцогу Мальборо, когда после сражения у Бленхейма парламент проявил к нему заслуженную щедрость. Эти почести и милости вам причитаются не за одержанную победу, а для того, чтобы вы одержали еще много побед.
В то время я, по общему мнению, умирал от множества осложнившихся недугов, и будь у меня желание оправдаться, более удобного случая мне могло бы не представиться, но я с презрением отметаю такую попытку. Я описываю факты ясно и просто, пусть свет извлекает из них любые выводы, только помнит еще и о том, какую пользу можно извлечь из следующего. Вопервых, что прокламация, предлагающая 100 фунтов стерлингов за поимку уголовника, совершившего те или иные проступки в тех или иных местах, которую я не дал снова ввести в обиход, обходилась правительству в несколько тысяч фунтов в год. Во-вторых, что все такие прокламации не лечили этого зла, а только усугубляли его - умножали число грабежей, подсказывали худшие виды лжесвидетельства, расставляли ловушки для юности и невежества, и юные невежды, соблазненные этими обещанными наградами, иногда втягивались в преступную жизнь, а иногда, о чем и подумать страшно, погибали безвинно. В-третьих, что мой план потребовал бы от правительства не более 300 фунтов в год и не привел бы к плачевным последствиям, перечисленным выше, и наконец, что он на время фактически покончил с этим злом и ясно указал, как покончить с ним навсегда. Этим я занялся бы и сам, когда бы позволило здоровье, за ежегодную плату мне помянутой выше суммы.
Выдержав страшные шесть недель, которые начались с прошлогоднего Рождества и привели к счастливому концу, - если б они понимали, в чем их интерес, - стольких престарелых и болящих, которые могли бы проскрипеть еще две-три мягких зимы, я воротился в город в феврале в состоянии, угнетавшем меня меньше, нежели моих друзей. И стал лечиться у д-ра Уорда, который жалел, что я не обратился к его помощи раньше.
По его совету мне сделали прокол и откачали из моего живота четырнадцать кварт воды. Внезапное облегчение, вызванное этим, вдобавок к общему моему исхуданию, так ослабило меня, что в течение двух дней казалось, будто у меня началась предсмертная агония.
Хуже всего мне было в тот памятный день, когда наше общество потеряло мистера Пелама. После этого дня я стал медленно вытаскивать ноги из могилы и через два месяца снова обрел немного сил; но снова был полон воды.