Седина в голову - Владимир Топорков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он крутился все эти дни, как белка в колесе. За сутки смотался в Москву, разыскал воинскую часть.
Петька прибежал на КП радостный, возбуждённый, синь ясного неба отливалась в его глазах. Коробейников не видел сына почти год, всё не находил времени выбраться с этой чёртовой работы, которая держит приковано к себе, как собаку на рыскале, ему было даже неудобно перед сыном за такое невнимание. Эх, была бы жива Надежда, она бы десятки раз смоталась в часть, а мужское сердце, наверное, действительно каменное, жёсткое, без сострадания. Коробейников смотрел на сына растерянно, виновато, в глазах увлажнилось, но Петька не заметил этого пасмурного состояния. Кажется, сын за время разлуки даже подрос, и вся форма «парадки» его делала привлекательным, стройным. Сын кинулся с объятиями, прижался, обдал горячим дыханием, и Коробейников окончательно сник, растерялся.
Петьке разрешили провести с отцом сутки, и они поехали в столицу, зашли на Арбат в ресторан, заказали обед. Надо было видеть, как сын уплетал борщ, блаженно улыбался. Как оказывается мало надо человеку!
Потом они поехали в гостиницу «Москва», где для Коробейникова был заказан номер. В просторной комнате Петька повалился на кровать и уснул мгновенно, сжав губы в горькую морщинистую щепоть.
Он спал до вечера, блаженно растянувшись, разморенный хорошей едой и нормальной обстановкой. Коробейников сходил в буфет, набрал самой дорогой закуски, и проснувшись, всё это снова Петька одолел в один присест. В густой кучерявой шевелюре (иногда Коробейников думал про себя, откуда у Петьки эта кучерявая шевелюра – и у него, и у жены волосы прямые, жёсткие) заметил отец первые проблески седины и с грустью подумал: вот и младший начинает познавать лихо. На щиколотках ног появились глубокие язвы, наверное, от сапог – Петька служил в пехотной бригаде и, видать, нелегко служба ему доставалась. С грустью подумал, как повзрослел сын, даже во взгляде появился какой-то мудрый отблеск.
Петька снова завалился спать, как провалился в глубокую яму, даже дыханья его не было слышно. Михаил Петрович несколько раз вставал за ночь, тихо подходил к кровати, поправлял, как когда-то в детстве, сбившееся одеяло. Он долго размышлял, говорить или не говорить сыну о болезни, и в конце концов решил – пусть пока не знает, незнание как панцирь будет ему прикрытием, чтоб не потерял парень душевного равновесия, чтобы новые заботы не надорвали и не сломили его.
В середине следующего дня Коробейников отвёз сына в часть, перед проходной стремительно прижал к себе и сразу оттолкнул: ну, шагай, Петро, служи дальше! Они заехали за Москву, Николай нашёл неприметную дорожку в лес между белоснежных берёз, и Коробейников попросил принести чемоданчик, такой удобный дорожный саквояж, где на все случаи жизни водилась бутылка водки, шмат сала с выступившей солью, хлеб.
Порядок этот давно был заведён Михаилом Петровичем, может быть, по пословице: едешь на день – бери харчей на неделю, всякое непредвиденное случится в дороге. Сейчас он был сыт, но встреча с сыном вдруг всколыхнула, вывернула душу наизнанку, и надо было вернуть равновесие, стряхнуть с себя грусть и усталость. В таких случаях – водка как лекарство, как благостная настойка, словно соскабливает с души засохшую накипь.
Пил Коробейников редко, даже тогда, когда позволяло здоровье, а после смерти Надежды отказался – и без этого голова болит. Но один раз не удержался, когда хоронили старшего, выпил, и показалось, что открылся какой-то внутренний клапан, осела душа, начал пропускать через сознание окружающую жизнь, звуки и запахи. Вот и сейчас надо оттолкнуть пережитое, перемолоть в себе грусть, и он залпом выпил стакан водки. Запрокинулась голова, и, кажется, над ним берёзы, только-только распустившиеся, закружились зелёными космами, оттуда, с верхотуры, потянуло освежающим ветром.
Николай, наверное, удивился в душе такой его лихости, посмотрел встревоженными глазами, но промолчал, не лез с разговорами и за это ему Михаил Петрович был благодарен…
Глава 2
Больница, именуемая обкомовской, располагалась за городом в берёзовом лесу, в стороне от оживлённых магистралей. Когда-то здесь стоял лесной кордон – лесники знали, где селиться – место тихое, неприметное, а главное, в ста метрах река с пологим берегом и лес чистый, с зелёными лужайками, на которых буйным цветом цвели примула, колокольчики, пенистые таволги. Лесников бесцеремонно потеснили вниз по реке, а здесь построили трёхэтажную больницу – здание буквой «П» с колоннами на полукруглых торцах, несколько домиков-особнячков для начальства с высокими сплошными оградами. Поляны перепахали, окультурили, засеяли газонной травкой…
Михаил Петрович давно был прикреплён к этой больнице – не каждому выпадало такое удовольствие, а ему, ещё в бытность председателем райисполкома, такие привилегии были определены должностью, и он долго таскал в кармане пропуск в коричневых жёстких корочках.
Сейчас ворота были открыты, и Николай решительно погнал к приёмному покою. Если бы он знал, как не хочется Михаилу Петровичу покидать машину! Коробейникову казалось, что сейчас он выйдет и словно окунётся в холодную, неприветливую глубь. Может быть, и не к месту вспомнился случай из детства, когда купался в родной речке-невеличке, где был затон с родниковой, обжигающей водой. Купаться в затоне считали доблестью, восхищались смелостью, и, пожалуй, больше всего вызывал восхищение он, Мишка, который, вытянув руки вперёд, сделав их лодочкой, бросался с высокого берега и потом, фыркая и кряхтя, плыл против течения, изгибался коченеющим телом. Прыгнешь туда и, кажется, обожжёт тебя крапивным ознобом, скрутит тело, сведёт ноги. Вот и сейчас ему казалось, что он прыгает в ледяное озеро детства. Он молча подал руку Николаю, взял чемоданчик и вышел на улицу.
– Приезжать когда? – спохватился Николай.
– Не знаю, – Михаил Петрович отрешённо махнул рукой, – потом позвоню.
Он поднимался по ступенькам в приёмный покой и думал про себя, что, может быть, и не придётся звонить, отпадёт такая необходимость. Сколько знал Михаил Петрович таких примеров, когда в больницу люди приходили на своих ногах, а потом, что называется, вперёд ногами.
В приёмном покое женщина в белом халате написала бумаги, заставила за ширмой переодеться в полосатую пижаму, в брюки, которые одновременно были и тесны, и длинны, и будто осматривая себя со стороны, Михаил Петрович буркнул: «Началось». Его повели, а точнее повезли на лифте на третий этаж, чему Коробейников удивился и вслух спросил:
– А это зачем?
– Вы теперь у нас больной, Михаил Петрович, – любезно сказала женщина, которая оформляла бумаги, – так что не перечьте.
Палата, в которую его поместили, была шестнадцатая, и Коробейников усмехнулся: слава богу, не шестая. Он вспомнил стихи, и, наверное, злые, про какую-то поэтессу:
И ума у ней палата,Но палата номер шесть.
В просторной, светлой комнате навстречу ему поднялся со скрипучей металлической кровати пожилой мужик в такой же серой, невзрачной пижаме, протянул руку:
– Ну, будем знакомиться, сосед. Меня зовут Альберт Александрович, журналист.
«Ну, и на соседа не повезло», – подумал Коробейников и пока раскладывал в тумбочке бельё, относил в ванную комнату бритвенные принадлежности, вспомнилась ему одна неприятная история с московским писателем, можно сказать, звездой первой величины, происшедшая лет десять назад. Тот писал интересные книжки о великих людях России, слог был лёгкий, понятный, герои его тосковали и радовались как-то не по-книжному, проникновенно, совершали благородные поступки, и Михаил Петрович уже заочно полюбил этого человека, восхищался его умом и талантом.
Коробейникову позвонили из обкома принять его, показать хозяйство, прозрачно намекнули, что гостю бы неплохо и предложить что-нибудь такое, чтоб осталось хорошее впечатление от радушных хозяев. Михаил Петрович тогда работал председателем райисполкома, и в этот воскресный день у него была своя программа, но с начальством спорить, что стучать лбом об стену – звона много, а пользы никакой, и он согласился.
К счастью, дома оказался Серёжка, приехал из училища в отпуск, и ему поручил Михаил Петрович в лесу за деревней распалить костёр, нажарить шашлыков – Серёжка оказался хорошим кулинаром, – сварить кашу-сливуху, которую так любили в их семье, сготовить шашлык, уху, словом, умел из топора суп сварить.
Писателя, седоголового плотного крепыша с большими залысинами, Михаил Петрович встретил на границе района и даже немного растерялся – свиты при нём оказалось больше, чем при высоком начальстве. Из «рафика» вывалилось человек десять молодых, бородатых, усатых и просто безусых людей, небольшого роста женщина, молодящаяся, нагрунтованная толстым слоем помады, которая прятала морщины. Женщина была одета в узкие джинсы, заправленные в зимние сапоги, и это как-то не гармонировало с погодой. День был солнечный, ясный, вдоль дороги расцвела сирень с махровыми кистями, какой-то благостный порядок царил над землёй, и Коробейников мимоходом подумал, что, наверное, женщина исходит потом от одежды не по сезону. Это потом Коробейникову объяснили, что сейчас такая мода. А во имя моды можно и пострадать.