Комбат Ардатов - Олег Борисович Меркулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо. Хорошо жили, — и пояснил: — Там, в этих благословенных, тихих краях нельзя жить плохо. Покой, неторопливость, человек живет тем, что есть, и не бьется в жизни в погоне за какими-то иллюзиями.
Он вздохнул, но сразу же извинительно улыбнулся.
— Я, пожалуй, начинаю уставать. Где-то здесь, — он показал всеми пальцами рук, прижав их к середине груди. — Иначе как же объяснить эту печаль по покою? А? А, батенька мой? Не согласны? Потому что не хотите перечить начальству? Оно ведь, знаете, любит, чтоб подчиненные только сладкие слова говорили…
«Да нет, — подумал Ардатов, — я жил хорошо. Чего же еще не хорошо? У меня было все — свобода, кров, еда и… и моя жизнь, которой я был волен распоряжаться по своему разумению…»
— Зачем же сладкие слова, Варсонофий Михайлович! — возразил он. — Они ни к чему… Но я и правда жил хорошо. И если бы не армия, если бы не война…
— Ничего! — перебил его Нечаев. — Человек когда-то будет жить и без войн и без армий. Будет же? А? Или вы в это не верите? Не верите в человека?
Нечаев спрашивал серьезно, пристально вглядываясь через пенсне в глаза Ардатова.
— А ведь это главный вопрос — вопрос вопросов. Чего же в человеке больше — светлого разума или звериного эгоизма?
— Не знаю, — смутился Ардатов. — Я как-то над этим не думал. Не могу ответить.
Нечаев тяжело и сокрушенно вздохнул, первый раз за всю их встречу, потер виски, пригладил ладонью пробор, рассеянно посмотрел на потолок, как-будто хотел там что-то прочесть, на одеяла, на окна, на спящего полковника Малюгина.
— Я тоже не могу. И хотелось бы… По теории… По, так сказать, науке. Однако повседневность иногда выбивает из-под ног все. Но, повторяю, может быть, мы с вами устали, отсюда и недостаток оптимизма.
— Да, сложно все это! — протянул Ардатов. — Сложно, голова кругом идет! И хотел бы понять, но…
Нечаев подождал, но так как Ардатов не закончил эту фразу, Нечаев мягко посоветовал:
— Чтобы что-то понять, голубчик, надо думать. Без этого — без желания думать — ничего не поймешь. Не уразумеешь. Легко только верить.
Он показал на атлас:
— Тут подобрал. Не удержался. Штабист! — Нечаев полистал атлас. — Разве штабист пройдет мимо карт? Или географ. Из дома пишут?
— Пишут. Хорошо, что мы успели вывезти семьи.
Ардатов помнил, что говорили тогда, в июне прошлого года — не позаботься Нечаев, кто знает, что было бы с женами и ребятишками командиров их полка. Мало ли погибло под бомбежкой командирских семей?
— А ваши?
— Жена… Жена пишет. — Нечаев прикоснулся, как бы поправляя его, к узкому обручальному колечку. — Из Казани. Сын убит. Под Ржевом. Я справлялся. Запрашивал часть — похоронен в районе деревни Сухие Борки…
Нечаев прилег, так что его голова спряталась за тумбочку, и оттуда закончил.
— Храбрый был мальчик — стрелял своей батареей в упор, сжег несколько танков. Погиб под гусеницами. Нелегко это, голубчик, иметь взрослых детей: они вне контроля.
Нечаев помолчал, откашлялся за тумбочкой.
— Так писал мой отец в последнем письме обо мне же: извечный закон, извечный инстинкт родителя к птенцам… От него, от него и от матери долго ничего нет. Знаете, Ленинград… В блокаду какая почта… Но будем надеяться…
Ардатов тоже тихо прилег, тихо дышал, мигая в полумраке, молчал, не зная, что сказать, не зная даже, нужно ли что-то говорить, потому что не было таких слов, которые могли хоть как-то помочь Нечаеву, могли уменьшить хоть на каплю его боль за стариков, которые бог весть как бедствовали в голодном блокадном Ленинграде, уменьшить хоть на каплю его горе за храброго мальчика, который бил танки с сотни метров и жег их, но или не успел сжечь тот, который ворвался на его батарею, или у этого мальчика кончились снаряды и танк раздавил его, раздавил беспощадной стальной гусеницей.
— Будем, Варсонофий Михайлович. Будем надеяться… — скупо сказал он.
— Так вот!..
Нечаев пристроил на тумбочке фонарик, так, чтобы он светил на лист атласа «Украинская ССР», захватывающий и юго-запад РСФСР, и погладил лист:
— Итак — начнем. Кто стучится, тому отворят. Надо только стучаться. Вы, голубчик, постучались. Итак — Курск. Вот Таганрог. Вот… — тронул карандашом карту Нечаев, но вошел тот же вестовой.
Вестовой посмотрел на бумажку, на часы, которые стояли, прижимая край одеяла, на подоконнике, и подошел к полковнику.
— Пура. Туварищ пулкувник, пура.
Малюгин вздрогнул, проснулся, скомандовал:
— Пятнадцать минут тебе — вскипятить чай, заварить покрепче. Водопровод работает? Нет? Добудь ведро воды умыться. Все! — и мгновенно уснул.
— Если бы вы появились раньше, можно было бы отдать вас ему, — сказал Нечаев, кивнув на Малюгина. — Вы бы, полагаю, сработались. Продолжим.
Он повел карандаш от Курска на юг, сделал возле Лозовой дугу на запад так, что дуга охватывала Изюм, Барвенково, Балаклею, повернул у Славянска снова на юг и провел черту до Таганрога.
— События развивались так. Начнем почти ab ovo[1].
Малюгин, набирая темп, перестав отдувать губы, глубоко засопел. Он лежал на спине, скрестив большие, поднимавшиеся и опускавшиеся на груди руки. Когда он захрапел, Нечаев поморщился, и Ардатов, дотянувшись до кровати полковника, дернул за простыню. Это не помогло, тогда Ардатов встал и переложил полковника на бок.
— А? Бу! Трикута!.. — пробормотал невразумительно Малюгин.
— Итак, этой весной, после зимней кампании, когда подсохло, стал вопрос: «Что дальше? Как вести войну дальше?» — начал академично спокойно Нечаев. — «Как и где?» Вопрос был аналогичный и для нас и для немцев. При всех наших поражениях, в прошлом году мы устояли: молниеносная война типа французской кампании вермахту не удалась, хотя пропагандистский аппарат Гитлера трубил на весь мир о победах под Белостоком, Минском, Лохвицей, Смоленском, Вязьмой… Что ж, победы у них были — не будь их, разве немцы подошли бы к Москве?
Ардатов, выпустив дым, не сдержался и вздохнул.
Нечаев приподнял бровь:
— Не надо так горько! Сейчас мы не имеем права на это, как… как вы не имеете права учить ребят географии.
Проведя линию на другой карте от Баренцова моря до Таганрога, прикинув по масштабу длину этой линии, Нечаев продолжал:
— К весне и они и мы имели фронт: по прямой — больше двух тысяч километров, с кривыми, видимо, к трем. Естественно, ни мы, ни они не могли наступать на всех направлениях,