Ваня, Витя, Владимир Владимирович - Михаил Айзенберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вообще-то все нормальные - то есть живые - люди внешне вполне забавны, иногда нелепы. Шмыгают носом, шевелят губами. Волос вихром. (Мысль в духе Честертона.)
- Ты еще прочтешь у Валери про этого интересного господина Тэста, говорил мне Иван. - Конечно, он утверждает, что писать ничего не надо, да и читать, кажется, не надо.
- А что надо?
- А надо все помнить. Причем не только "на сегодня", но и "на завтра". То есть надо помнить вперед: отбирать и запоминать то, что сегодня кажется ненужным, но когда-нибудь потом окажется самым важным. А я, кстати, даже не помню, как мы с тобой познакомились. Где это было, в институте?
- Нет, в институте я тебя в первый раз увидел, издали. А потом, уже в другой день, я стоял в читальном зале, сдавал книги. Подошел Казик, мы пошли вместе. Уже на улице он небрежно и как бы невзначай спросил: не хочу ли я зайти с ним к одному интересному человеку? Слово "интересному" он так растянул, немного иронически, как будто не ручается за это определение. Не берет ответственности. "Художник-абстракционист, - пояснил он. - Тарон - это имя, а не фамилия. Сложный человек, но тебе, думаю, будет полезно с ним столкнуться... сразиться".
Когда мы поднялись на последний этаж, он просто толкнул дверь, и она открылась. Я удивился: "Так это еще не его квартира?". Казик усмехнулся, довольный: "Богема в отдельных квартирах не живет-с". В его дверь он уже постучал. "Входите!" - ответили очень громко, как будто хозяин стоял прямо за дверью. На самом деле он сидел у окна, в самом конце неправдоподобно узкой, в ширину коридора, комнаты. Большую ее часть занимал дощатый топчан, на нем этот человек и сидел по-турецки, очень прямо. От темной (на фоне окна) фигуры шло грозное напряжение. Не сразу различилось лицо, красивое и мрачное, явно восточное. Я видел, что он смотрит на Казика в упор, нахмурившись. "А-а, зловеще протянул он, и это "а-а" перешло в "э-э". - Это ты, Каз". И тут же, без всякого предупреждения пошел такой ругательский разнос, что бедный Казик (вроде бы уже победно сразившийся с этим сложным человеком) не мог и слова вставить. Все получалось совсем не так, как он предполагал. "Я таких, как ты, не люблю, - художник не выстреливал словами, а метал их, как копья. - Я люблю так: приходит человек и прямо говорит: вот мое голубое, а вот мое красное. Вот Андросов решил у меня учиться живописи. Так я теперь его сюда не пущу, мы будем здесь водку пить, а он будет там, за дверью, потому что он - ученик". Постепенно выяснялся смысл разноса: Казик купил у художника книгу, не то икону, а это неправильно, следовало просто дать деньги, ничего не беря взамен. Но напор, я думаю, был спровоцирован тем, что появился зритель. Зритель, учти, совершенно анонимный, Казик не успел нас познакомить, и все это время он как бы не обращал на меня внимания.
- А я там появился в какой-то следующий раз?
- В тот же, но позже. Ты был с Ниной.
- А как вела себя Нина, как она тебе показалась?
- Ты понимаешь, я-то считал, что там все свои люди и знакомы сто лет. И меня, помню, удивило, что держится она скованно, даже напряженно, хотя вся обстановка ей скорее нравится. Или она очень хочет, чтобы понравилась, и старается расположиться к тому, что видит.
- Да-да, очень похоже.
- А ты только что приехал из Печор, не переодевшись и в тяжелых яловых сапогах. Эти сапоги просто заслонили тебя, потому что ты все время шагал из угла в угол, как маятник, но как-то не очень естественно. То есть ты делал каждый шаг, как будто они были тебе велики, эти сапоги.
- И это был я, несмотря на всю чувствительность!
- Пока ты так вышагивал, Тарон внушал тебе, как разговаривать с родителями: "...ты приехал жениться", - и так далее. Он и тебе рассказал про ученичество Андросова, но ты уже знал об этом от самого "ученика". Тарон спросил, что тот говорит. Вот тут ты и удивил меня в первый раз. Чем? Не знаю, неуступчивостью, что ли. Ну, казалось бы, почему не доставить человеку удовольствие, если все для этого готово и ничего решительно от тебя не требуется. Так нет. Ты ответил нехотя и очень сухо: "Говорит, что очень полезно". Тарон недовольно кивнул.
Не помню, откуда появилась водка. Мне налили полный до краев стакан, и его следовало выпить сразу, до дна. Этого никто не говорил, но я чувствовал: первый экзамен. Никогда раньше я полный стакан в себя не вливал, да и потом что-то не припомню. Но тут выпил, с таким, знаешь, выдохом - пан или пропал. Закуска меня тогда поразила: вынули откуда-то сырую сосиску - одну! - и разрезали ее на несколько частей. Я вообще не знал, что сосиски можно есть сырыми.
- Да, я помню твои рассказы о "субботах", где после разносолов еще выносят баранью ногу. Я всегда возмущался: разве может с такой закуской получиться хоть какой-то путный разговор?
- Потом я стал тихо, но быстро пьянеть. Чувствовал, как опьянение поднимается откуда-то снизу, но не мог ничего сделать. Как вода в наводнение. Тарон сказал: "Ну, ты меня как-то узнал, теперь Я хочу познакомиться с тобой. Ты молчишь, это хорошо. Но нужно же мне знать, с кем я имею дело. Вот рисунки, разбери их на три кучи: что понравилось (если что-то понравится), что не понравилось и что оставило равнодушным". Папка была огромная, рисунков тьма, а голова уже не моя и руки тоже. Но ошибиться было нельзя, от этого зависело ВСЕ. Я разложил. Он сказал: "Ну, ясно. Ладно, приходи".
- А когда ты читал свои стихи? В тот же раз?
- В следующий. Это же были стихи про него - "коршун, пасынок, юродство". Я хотел сделать еще рисунок и включить в него стихи, - так делал какой-то человек с молодежной выставки, а потом Константинов. Но до рисунка руки не дошли, и слава Богу. Тарон сказал: "Да, все это во мне есть, и коршун, и юродство... Про пасынка только не знаю".
А тебе стихи, я помню, не понравились. Ты и тут не уступил.
"Я имею право вас учить, - говорил Тарон, - потому что я всю жизнь сплю на жестком".
"Не говори о живописи пренебрежительно, - учил он, - тогда мазки станут легче и прекрасней". И еще учил: "Боярыня Морозова" - она красная, только написана синим"... "Если они красоте предпочитают насилие, я должен писать насилие"... "Здесь я взял кусочек мастерства у Эль Греко, как он пишет белые ткани. Мастерства в том убогом смысле, в котором его понимают".
Или еще: "Не "какой-то" Ван Гог, а Его Величество Ван Гог. Ван Гог заслужил свою смерть. Он выстрелил себе в грудь, а потом спокойно разговаривал с братом. Умирающий на снегу должен просить прощения у идущих дальше".
И еще: "Творчество - это ловушка, оно не дает опоры. Ты должен идти по канату, но не за мной. Кафка в жизни был вполне корректным человеком".
"Я должен был преподать тебе урок доблести, а дал урок страдания".
Иван о Тароне: "Все, что он говорил, казалось таким ясным и своим, и мысли не возникало, что это может когда-то забыться. А вот забылось. Просто никогда не веришь, что сам можешь измениться".
- Ну что, Иван, - говорит Тарон, - когда помирать будешь?
- Что значит "когда"? Когда Бог пошлет.
- Да? Правда? - обрадовался Тарон. - Я тоже теперь так думаю: когда Бог пошлет. А то ты, помню, мне всю плешь проел этими вопросами.
- А чем ты сейчас занимаешься?
- В последнее время - подделкой. То есть я вроде как поддельщик. Обнаружились у меня вдруг способности к таким вещам, как, например, - сделать шкатулку. Почему-то это никто сейчас не может сделать. А почему - неизвестно. А я вот могу.
Иван вдруг обернулся и, показав на буфет, очень резко спросил: "Это какое дерево?". Тарон послушно полез в карман, вынул очки. Вот так новости! Готовность подчиниться и отвечать на неудобный вопрос была еще более неожиданна, чем появление очков. В очках он уже совершенно на себя не походил: какой-то действительно ремесленник. Долго, безнадежно разглядывал дерево. "Я думаю, дуб". "Это орех", - отрезал Иван.
А после его ухода долго возмущался: "Тоже мне поддельщик, дуб от ореха отличить не может. "Я - поддельщик!"
В отличие от Тарона, он (Иван) не навязывал другому свои условия. Он просто никогда не соглашался на чужие. Это несогласие выражалось ясно и без промедлений, но у тебя хотя бы оставалось право отказаться или уклониться. Не помню, правда, чтобы я спешил этим правом воспользоваться. Меня восхищала чудесная маневренность его мысли, ее неожиданная ловкость - безупречный интеллектуальный инстинкт.
Декорации для первой нашей совместной выпивки выбирал тоже Иван. Был, правда, и третий участник, Володя Тихонов, но тот распоряжался закуской: "Я предлагаю сырые яйца. Савва Морозов закусывал только сырыми яйцами". Ладно, принято. Купили сырые яйца по числу участников, каждый опустил свое в карман верхней одежды. На мне было кожаное полупальто, переделанное из отцовского довоенного, длинного, с широкими обшлагами. (Такой кожаный мешок на молнии, очень неудобный для ходьбы, тем более для преодоления препятствий.) Вместо простой водки взяли почему-то "Старку", для изысканности. Отправились от института налево к Рождественскому монастырю, не доходя свернули в подъезд доходного дома, на черную лестницу. Дальше был чердак с развешенным бельем и узкое слуховое оконце, через которое надо было пролезать на крышу. До этого пункта все шло вполне празднично, но тут случился конфуз. Окно находилось довольно высоко от мягкого земляного пола, нужно было подтянуться и, упершись животом в нижний брус оконной коробки, переползти на скат крыши. Я подтянулся, уперся и... Как сейчас помню легкий, но ужасный, окончательный треск хрупкой закуски в левом кармане кожанки.