Русский Дон Жуан - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На протяжении драмы, до ее эпилога толстовский Дон-Жуан высказывает свободолюбивые мысли: о том, что никого не надо жечь на кострах, что мусульмане такие же люди, как христиане, что надо было бы «сравнять всех правами». Он говорит в монологе «Мне по сердцу борьба! — Я обществу, и церкви, и закону — Перчатку бросил. Кровная вражда — Уж началась открыто между нами. — Взойди- ж, моя зловещая звезда! — Развейся, моего восстанья знамя!». Впрочем, знамя его восстанья нигде не развевается. Он все только покоряет сердца женщин и дерется на дуэлях с соперниками. Однако он этим тяготится. Все дело в том, что он не верит. Если бы он поверил, то он жил бы совершенно иначе: «О, если бы я мог в Него поверить, — С каким бы я раскаяньем пал ниц, — Какие-б лил горячие я слезы, — Какие бы молитвы я нашел!» ...Статуя Командора его не убивает. Он только падает в обморок — и скоро пробуждается новым человеком. В эпилоге он становится монахом. А в минуту его смерти Хор монахов, под звон отходного колокола, поет: «В это страшное мгновенье — Ты услышь его, Господь! — Дай ему успокоенье, — Дай последнее мученье — Упованьем побороть! — Мысли прежние, крамольные, — Обращенному прости, — Отыми земное, дольное, — Дай успение безбольное, — И невольное и вольное — Прегрешенье отпусти»...
Таков первый русский ключ к поэтической испанской легенде. Второй во всяком случае своеобразнее.
У Пушкина ничего этого нет: Дон-Жуан не высказывает либеральных мыслей, не выдает себя за демократа, никаких восстаний ни против кого не поднимает (хотя в жизни Пушкин был гораздо «левее» Алексея Толстого, а в молодости сочувствовал революционерам). Он и не атеист, и не пантеист, и не свободомыслящий, и не скептик, и не циник. Все это его совершенно не интересует. Его интересует одно: женщины. Вероятно, никто никогда не был так уверен, что в жизни есть лишь одно счастье: что оно в любви. Пушкинский Дон-Жуан тоже дерется на дуэлях, убивает своих противников, покоряет почти одновременно Лауру и Донну-Анну. При большом желании и это можно было бы объяснить если не по Фрейду, то по обычным представлениям так называемых психоаналитиков. Дон-Жуан красавец, — Пушкин был очень некрасив. Дон-Жуан богач и праздный гуляка, — Пушкин был небогатый человек, всю жизнь много работавший и нуждавшийся в деньгах. Дон-Жуан убивал врагов и соперников, — у Пушкина тоже были поединки, но его убил авантюрист-иностранец.
Можно однако обойтись и без всяких психо-аналитиков. Едва ли нужно говорить, что сам Пушкин не был Дон-Жуаном. Однако это, то самое, что он в своей драме изобразил, занимало в его жизни огромное место. Творчество? Разумеется. Но отделял ли он его от любви? Можно ли его отделить от любви? В каком-то смысле это одно и то же. Понять этого нельзя. Это можно <...>
ПРИЛОЖЕНИЕ
(...) почувствовать. Писатель, подобный Пушкину, непременно должен был ощущать необъяснимую близость, тайна которой сокрыта в Бог знает каком сокровенном уголке нашей души.
Некоторые исследователи, кажется, обнаружили отдаленные французские источники испанской легенды о Дон-Жуане и готовы усмотреть в ней нечто, что могло бы восходить к «Роберту-дьяволу». Не знаю, насколько это верно и признаюсь, что мне было бы неприятно, если бы это было так. Для меня Дон-Жуан и Испания неразделимы. Испанию я знаю мало, но чувствую, что в Дон-Жуане все испанское,[22] И не только в главном или деталях. Бесспорно, пусть даже и не совсем понятно, почему, но этот образ, эта легенда, статуя Командора — все это куда более тесным образом связано с испанской душой, чем с какой бы то ни было другой. Для меня несомненно, что это ощущал и Пушкин, который не только никогда не был в Испании, но никогда даже не пересекал границу своей страны. Это почувствовал и Алексей Толстой, и я добавлю, что обоим было присуще то, что можно было бы назвать «испанским комплексом».
В XVIII веке во Франции жила очень знатная сеньора маркиза де Креки, написавшая весьма интересные мемуары. Она прожила почти сто лет, сохранив ясность ума до последних дней. Когда ей было четырнадцать лет, ее представили Людовику XIV, в 1715 году, последнем году его жизни. Согласно этикету, она должна была поцеловать руку короля. Однако неожиданно это сделал сам престарелый монарх, увидев очаровательную и милую девушку. Восемьдесят пять лет спустя Наполеон, в ту пору еще первый консул, узнал, что в Париже живет маркиза, некогда представленная «Королю Солнце», и высказал желание познакомиться с ней. Он также поцеловал ей руку. Несмотря на ненависть к «узурпатору», она вспоминала об этом эпизоде не без удовольствия.[23] Я упомянул здесь маркизу де Креки потому, что в своих мемуарах эта умная и образованная дама, видевшая столько событий на своем веку, предлагает нечто вроде социологического закона. Если довериться ее мнению, то европейцы изучают и ценят языки и культуру стран, расположенных исключительно западнее их собственных. «Русские, — утверждает она, — не знают азиатских языков, но знают европейские. Поляки не изучают русский, зато им близки немецкий и французский. Для немцев никакого интереса не представляют польский и русский языки, но все они говорят по-французски. Французы не имеют никакого понятия о немецком языке, однако знание испанского в высшем французском свете считается почти обязательным.[24] В то же время испанцы, за редким исключением, не знают французского».[25]
Ясно, что значение этого социологического закона весьма относительно, так как влияние моды и торговых отношений оказывается куда действеннее географии. И все же в наблюдении маркизы де Креки была доля истины. Если оно соответствует действительности, то испанская культура должна быть самой чистой и самобытной культурой среди всех существующих. Хотя я и не вправе судить об этом, однако то, что мне известно о классическом испанском искусстве, это подтверждает. Веласкес, Эль Греко, Сервантес, Гойя... ни с чем не сравнимы в европейском искусстве. «Дон Кихот» — необыкновенная, вечная книга, если в искусстве существует что-либо вечное. Когда я читаю эту книгу, мне кажется, что она написана вчера; объяснением этому может служить только всеобъемлющий ум Сервантеса. Мне не приходится хвастаться, ибо я не прочел и десятой части произведений Лопе де Веги, Кальдерона, Тирсо де Молины... Я не мог бы этого и сделать. Одному только Тирсо приписывают авторство более восьмидесяти пьес, к тому же, если верить молве, сотни его произведений пропали. Да и нравится мне у испанских классиков далеко не все; точно так же, как не все мне нравится у русских или французских классиков. Однако то, что я прочитал у вышеназванных авторов, произвело на меня впечатление редкостного своеобразия. Встречи с чем-то, ни на что не похожим. Не приходится удивляться, что им был присущ «испанский комплекс», любовь и влечение к наиболее западной европейской стране — характернейшая особенность самой восточной из стран. Оба писали «испанские» стихи; в том же «Дон-Жуане» Алексея Толстого встречаем столь полнозвучные стихи (пожалуй, даже слишком полнозвучные) на тему Испании, что, благодаря романсам, они стали очень популярными в России. Серенада, которую Дон-Жуан поет донье Инес под ее балконом, начинается словами: «Гаснут дальней Альпухарры золотистые края». Без преувеличения можно сказать, что в Сибири нет городка, покрытого снегами, где не пели бы этих стихов, которые навевают нам чары этой далекой, жаркой страны. Строфа «От Севильи до Гранады» не уступает в популярности народным песням.
Описание испанской ночи в «Дон-Жуане» Пушкина признано в русской литературе классическим. «Приди — открой балкон. Как небо тихо; Недвижим теплый воздух, ночь лимоном и лавром пахнет». Однако мне хотелось бы привести не эти строки Пушкина из его «Дон-Жуана», а другие его «испанские» стихи. Стихи, которые полны неизъяснимого очарования. И все же я этого не сделаю, поскольку передать это очарование в переводе невозможно. «Дон-Жуан», написанный свободным стихом, пожалуй, легче поддается переводу, хотя я в этом и не уверен. Одна из редчайших особенностей этой драмы заключается в невероятной простоте языка. Русский язык изобилует словами иностранного происхождения. В драме Пушкина, за исключением нескольких слов, не поддающихся переводу, да и не требующих перевода, таких, как «гранд», «командор», «серенада», все остальные суть старые, исконно русские слова. Кроме того, в этой драме, написанной более ста лет тому назад, нет ни одного оборота, который показался бы сейчас устаревшим или который в малейшей степени оскорблял бы слух. Звуковое совершенство, достигнутое в этом произведении, наряду с его простотой, невероятно и не поддается описанию. Боюсь, что иностранец, который, не зная русского языка, заверяет в своем восхищении Пушкиным, неискренен. Мысли, воплощенные Алексеем Толстым в его «Дон-Жуане», не очень новы и не очень интересны. Если бы все им и ограничивалось, думаю, что русский «Дон-Жуан» едва ли представлял бы интерес для испанских читателей. А вот Пушкин взялся за тему куда более мощно и оригинально. Это был великий человек, разносторонней культуры. В своих произведениях он часто затрагивал философские, политические и исторические проблемы, не имея при этом обыкновения держаться общих мест. В своем «Дон-Жуане» он абсолютно далек от них и, повторяю, было бы странно, если бы он воплотил их в этом образе. Новое слово, которое сказал Пушкин в своем «Дон-Жуане», заключается в том, что он освободил его от всего случайного. На протяжении всей драмы Дон-Жуан Пушкина, в отличие от всех других, говорит только о любви. Он живет для любви и умирает со словом «любовь» на устах: