Нано и порно - Андрей Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наконец-то.
И уже спокойно и как ни в чем не бывало, затянулся из своей трубки:
– Теперь я уверен, милок, что они все же возьмут тебя. Возьмут на свой пароход.
Он выпустил дым, блаженно почмокал и дал понять стуком трубки о парту, что сеанс подошел к концу.
Осинин, разрумянившийся, разордевшийся от оного психологического действа, отсчитал своему доктору сорок баксов и, крякнув, даже набросил сверху еще одну десятибаксовую купюру.
Он ощущал в себе сейчас ту могучую силу, что способна раздолбать на хуй весь мир! А чего его, сука, спасать-то? Бомбить его надо, бомбить! Осинин вдруг вспомнил интеллигентское лицо из троллейбуса (как тот высокомерно поправляет своими чистенькими пальцами роговые очёчки) и глухо, нутряно так, всем животом зарычал. Алексей Петрович уже еле сдерживал сейчас в себе желание повыбрасывать на хуй все парты из аудитории. Все равно эти студенты, сидящие за ними, не учатся ни хуя, а торгуют по рынкам. Алексей Петрович вдруг будто увидел, как эти парты вылетают из оной аудитории, выбивая стекла, и летят, блядь, реют на бреющих полетах, настигая и настигая интеллигентов.
Из аудитории Алексей Петрович вышел со страшным и великолепным лицом.
Да, разломать, на хуй, эти лифты, разорвать их в пизду, оторвать тросы, провода, освободить от обломков пространство узкой шахты и… Полезть! Полезть самому! Наверх, наверх к самому шпилю. Ухватиться за него и свернуть. Свернуть, блядь, этот ебаный шпиль! Косное, морализаторское по-прежнему человечество, которое, ну ни хуя не научилось ничему новому, и проповедует по-прежнему свое, сеет и сеет, сука, это свое добро, а вокруг-то, ребята, оглянитесь, клубится такая бесчеловечная, если вдуматься, мгла. Кругом же, ребята, давно уже пирует зло. Подсиживают, блядь, и оттирают, обходят, крадут, убивают, лгут… И вот этому-то и надо учить молодежь! Чтобы были сильнее в этом подлом мире! А то, заворожили его, Осинина Алексея Петровича, бляха муха, этим шпилем, что он потратил пять лет на изучение этой, с позволения сказать, гуманистической философии, а на хуя она, блядь, спрашивается, на хуя?! О, свернуть его, свернуть этот шпиль, отодрать с корнем звезду от него и захуячить ее куда-нибудь подальше! Самовольно отодрать ее, сука. Украсть и спиздить. Да, именно спиздить! И раз спиздил-то ее он, Алексей Петрович Осинин, так, значит, и звезда эта, теперь его, Алексея Петровича Осинина! Да, спиздить и захуячить куда-нибудь высоко-высоко.
«Чтобы светила им всем теперь с высоты моей!»
И тогда, может, и солнце смилуется, и, притянутое звездой Осинина, подымется обратно и выйдет снова из-за своего «гаризонта дабра». И чем выше будет подниматься звезда Осинина, тем выше будет подниматься и солнце само. И вечер превратится не в ночь, падла, а в утро! В то самое, которого ждали тысячелетия!
Алексей Петрович наконец вышел из аудитории и от избытка чувств даже не стал пользоваться лифтом, а съехал по многоэтажным перилам многочисленными и радостными зигзагами.
Ему вдруг страшно захотелось к жене. Вставить ей, крошке своей, которая почему-то в него никогда не верила, а все драила и драила его, пилила и пилила, что он ни хуя не может заработать, что им давно уже пора иметь детей, только вот на что их содержать, а вот тот же Муклачев, дружок его, может обменять двухкомнатную на трехкомнатную, а трехкомнатную на однокомнатную, чтобы на выделенные от обмена средства…
«Да подожди, подожди же ты, моя киска! Всё у нас с тобой будет! Подожди, пока разгорится моя звезда!»
Вращающиеся университетские двери безразлично выставили наконец Алексея Петровича на воздух.
Легкий сиреневый дух словно бы раскрывал сердца последних печальных студентов. А из самой глубины позднего вечера уже чудесно слышались соловьи. Они цедили последние остатки свежего еще солнца, наливались, набухая в невидимой полутьме фосфорными светляками. И неожиданно разбрызгивались – низкими серебряными иглами. Осинин поплыл сквозь соловьиный игольчатый свет, вытканный из самого сердца пульсирующей полутьмы. Подвспыхивающие кусты сирени, разлагающиеся, разваливающиеся от наслаждения светляки…
Невидимое, невыразимо тонкое жало овладевало и овладевало его сердцем. Сливаясь с соловьями, Осинин и сам словно бы разливался и исчезал, превращался в изысканный воздух и в изумленное зрение, открывал где-то внутри, среди радужных фиолетовых полукружий, нечто нестерпимо радостное.
Алексей Петрович шумно сиренево задышал и, помимо жены своей, захотел вдруг еще и много-много женщин. И еще много-много денег, чтобы можно было их, на хуй, наконец, и не считать. Даже не то чтобы не считать, а скорее не замечать, как будто бы их, на хуй, и нет! Не деньги, а какое-то ничто собачье, просто такая сама собой разумеющаяся и достающаяся из карманов субстанция, некое «здрасте-пожалста-спасибо-извините-до свидания», которое можно просто каждый раз при встрече с людьми доставать, если, конечно, от них, от людей что-то надо. А если ничего не надо, то тоже можно доставать, но теперь для того, чтобы просто хотя бы дарить, если понравится, например, чья-то физиономия или мордашка. Да, можно дарить даже и не только женщинам, но и животным. Просто засовывать им за ошейник, чтобы их хозяева относились к ним человечнее и добрее. И не забрасывали в кусты.
И тут вдруг Алексей Петрович на чем-то поскользнулся. Не то на соловье, не то на какой-то мыши. Поскользнулся и… ебнулся об асфальт! Да так ебнулся, что ему даже показалось, будто голова его оторвалась и бренча покатилась по тротуару.
Долго и молча лежал Алексей Петрович в аллеях. Он покоился поверх тротуаров, как граф. Пока из-за здания химического факультета не выплыла наконец Луна. Планета эта тупо жевала огромную булку и, щурясь, брезгливо поглядывала на Осинина.
– Ну, чего это? Пизды что ли получил? – спросила наконец Луна и откусила еще один кусок от своей ватной булки.
Алексей Петрович выпростал из-за спины руку, сложил ее аккуратно в зигзаг и провел ладонью по волосам.
– Может, и получил. А что? – тихо сказал он.
– А то. Не хуя было выябываться.
– Дык я же и не выябывался. Я просто шел.
– Шел, – радостно щелкнула булкой Луна. – А о чем ты думал-то, когда шел?
– Думал? – поморщился от боли в голове Осинин.
– Забыл небось про книгу-то?
– Какую книгу?
– Ну, ту, что на дне?
– А ты откуда знаешь?
– Я все знаю, – сказала Луна.
Алексей Петрович еще раз поморщился и признал:
– Да… забыл.
– Так вот и не хуя было выябываться, – сказала Луна и помогла-таки ему наконец подняться.
Кое-как, опираясь на ее толстое ватное рыло, он добрел до автобусной остановки.
В это время как раз и подошел тот синий троллейбус, случайный. Луна запихнула Алексея Петровича в салон и помахала ему на прощание булкой. Двери захлопнулись. Интеллигентного вида водитель строго посмотрел в прямоугольное зеркало, висящее над лобовым стеклом, и дернул машину. Взвизгнув, троллейбус полетел по ночной Москве, унося в себе и с собой так неудачно ебнувшегося головой Алексея Петровича.
Впрочем Осинин не унывал, он достал из бокового кармана хорошо припрятанную бутылочку коньячку и запел какую-то бурятскую песню, и… радость жизни по-прежнему заполыхала в нем со всей своей отныне безудержной силой. А лицо? Да хрен с ним, с лицом! Подмазать зеленкой, подлепить пластырем, и через неделю, глядишь, будет как новенькое.
Темнотою улиц проносилась бурятская песня Осинина, она прожигала троллейбус и разворачивалась, как знамя. Она прожигала ночь. О, она прожигала ночь! И даже водитель – боялся.
Вскоре на одной из ночных остановок водитель заметил одиноко стоящую человеческую фигуру. «Слава богу», – вероятно подумал он. Рогатая машина остановилась, доброжелательно раскрывая двери.
И странного вида субъект поднялся по ступенькам на площадку. Был он довольно большого роста. На вид лет пятьдесят. На плечах серый плащ, а на голове коричневая фетровая шляпа, из-под которой блестело широкоскулое лицо.
– А вот и господин Хезко! – заржал, взглядывая на пассажира, Осинин. – Эй, не хочешь ли коньячку?
Хезко для Алексея Петровича означало: Хуй его знает, кто он.
Глава вторая
А на совсем другом конце города уже жалась под одеялы раскаленная вульва. И конечно же, это была не просто какая-нибудь там вульва. А вульва жены Алексея Петровича. Да-с, именно жены! Незабвенной Ольги Степановны Осининой.
За окном в кустах орали коты. И все тот же тонкий запах сирени восставал над кустами, где они драли с азартом своих возлюбленных, вжимая их в грязную весеннюю землю.
Двенадцать раз пробило двенадцать часов.
«Где же он?!» – металась под одеялами Ольга Степановна.
И раскаленная желаньем кровать завизжала пружинами. Обнаженная, облитая лунным светом пизда Ольги Степановны засверкала электрическою дугою. И Ольга Степановна и была вся – искрящаяся пизда.