По дороге к концу - Герард Реве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Агнец Божий, взявший на себя грехи мира, помилуй нас.)
Эдинбург, воскресенье пополудни. Поездка через несколько шотландских городов предвосхитила наши впечатления о столице и подготовила к тому, что нас здесь ожидало: ни одного открытого кафе или ресторана — воскресенье на дворе. А если бы им совесть позволила, они бы и отели закрыли, а постояльцев выставили на двадцать четыре часа на улицу. Но нельзя, и отели открыты, и, соответственно, доступны их вестибюли и бары. Это не означает, что они доступны для всех и в течение целого дня. Нет, что-нибудь выпить здесь вы сможете только от полудня до трех часов дня, и лишь при условии, что вы не местные и запишетесь в гостевой книге как bona fide traveller.[24] Так себя все и называют. Знаю, знаю: многие шотландо- и англофилы называют такие штучки «интересными» и «милыми» национальными чертами. Ничего милого в этом нет. А очень даже хуево и по степени вызываемого раздражения сравнимо только с реакцией на то, как большинство англичан относятся к сексуальной морали — ведут себя как хихикающие, непослушные школьники. Я считаю, что человек создан для достижения полной зрелости, а не для того, чтобы застрять на фазе подросткового периода. Короче говоря, вот он, первый настоящий источник гнева, укрощаемый лишь взглядом на Эдинбург, который я хорошо помню еще с тех пор, как побывал здесь лет десять назад, и который без малейшего сомнения может быть назван прекраснейшим городом Европы.
У меня нет ни одной бумажки, программки или буклета, имеющего отношение к International Writers Conference, но У. утверждает, что знает, в каком именно отеле для меня забронирован номер. И он оказывается прав: в самом деле, в отеле на улице Минто, куда мы зашли, присутствует броня на мое имя. На первый взгляд — опрятный отельчик, чистая комнатка с двумя кроватями, множеством шкафов и современной стальной раковиной, в которой будет удобно стирать рубашки, носки и трусы. Все вымыто, но, что касается расцветок, интерьер напоминает вестибюль на пароходе: блекло-зеленые покрывала и шторы, шкафы и кресла под старину, кремовые деревянные панели на фоне розовых стен. Зато мне, хоть я и не просил, дали ключ от входной двери отеля, потому как «может случиться, что поздно вернетесь».
Распаковав чемоданы и освежившись, я сижу тихонько в комнате, прислушиваясь к шуршанию шин по асфальту. Странное чувство, вроде: «Когда придут за мной папа с мамой?»
Эдинбург, воскресенье, вечер. Собрав все силы, хочу, несмотря на хмель в голове, попробовать изложить на бумаге все произошедшее за последние полдня: в первую очередь, в назидание читателям, но в основном потому, что вскоре память о событиях превратится в легкую дымку и я уже не смогу и пары слов связать.
Под вечер из уст меланхолической дамы — имя ее я уже благополучно забыл, но проживает она в этом же отеле, не писательница, однако связана с организацией Конференции (через несколько минут после знакомства она объявила, что очень часто и обоснованно мечтает о смерти), я внимаю, что пропустил официальную церемонию открытия Фестиваля, которая проходила в три часа дня в соборе Сент-Джайлс, но еще не все потеряно, так как шотландское отделение организации ПЕН[25] устраивает прием — где-то, к счастью, недалеко отсюда, в семь часов. Оставшееся время я употребляю на стирку рубашек и нижнего белья, составление и отправление письма Вими и на пешую разведку окрестностей; на середине пути начинается дождь. Укрыться от дождя можно только на крыльце, потому что все закрыто наглухо. Я тащусь назад в отель, просматриваю в вестибюле записи в гостевой книге за последние два дня на предмет обнаружения земляков и выясняю, что вчера вселились два нидерландца — поэт, эссеист и театральный критик Г. и критик иностранной литературы, а также эксперт по части цензуры, доктор X. Это означает, что Джон К., организатор Конференции, проигнорировал мою письменную просьбу не селить меня под одной крышей с соотечественниками. Я ничего не имею против Г. и доктора X., так что пока, к счастью, все в порядке, но, в любом случае, такая просьба — не пустяк. Меня мало что так раздражает, как нидерландцы заграницей. Они отказываются говорить между собой на каком-либо языке, кроме родного, даже в присутствии хозяина дома, и постоянно жалуются на качество еды и на погоду. Мне наплевать на еду, и смысла в нытье о погоде я тоже не вижу до тех пор, пока не выдумали способа каким-то образом на нее влиять.
Пару часов до приема, когда времени оставалось уже слишком мало, чтобы что-нибудь предпринять, я провожу неподвижно, уставившись в одну точку. Не холодно. Дождь кончился, но поднялся сильный ветер. Ветер разносит и искажает шум уличного движения. Время от времени небо проясняется и твердь земную заливает нереальный, желтый свет, а небо выглядит угрожающе, как на гравюре: стоит «погода для народа», когда начинается и замыкается в круг процессия воспоминаний. Но сегодня все спокойно: Universi Pavor Postmeridionalis[26] пока не пристает, я даже могу резко обернуться без того, чтобы видеть Лицо, всегда ускользающее от моего взгляда. Голоса, конечно, как обычно присутствуют, но что вы хотели в такой обстановке. Будем честны, пока все спокойно. В этот раз, кстати, общение с голосами сложно назвать разговором: это, скорее, лепет неизвестного, которому я случайно подал вышедшую из употребления монетку, а он теперь не успокоится даже в гробу. Нужно просто перекрывать их своим голосом — самый лучший выход. Так что я начинаю громко разговаривать сам с собой, варьируя высказывания «Мертвых надо хоронить, мертвых надо хоронить» и «Боже мой, что за мука». Замечаю, что время проходит довольно быстро. Нужно протолкнуть себя через эту муть, хочешь ты того или нет. Скоро я пойду на вечеринку. Думаю, хуже, чем сейчас, там не будет.
На приеме ПЕН-центра я достаточно быстро понимаю, что здесь не повеселишься. Херес и красное вино, на мой взгляд, на вечернем приеме вообще неуместны, но шотландцы — и это не просто слухи — всегда были скупердяями. Большая, в викторианском стиле комната, увешанная картинами, заполнена делегатами и членами шотландского отделения организации, многие из которых разгуливают в кильтах. Я причисляю себя к людям широких взглядов, но мужчина, по собственной воле надевающий юбку, вызывает во мне презрение и отвращение.
Писатели очень уродливы: их фотографии в газетах, на которых они предстают вам с задумчивым выражением лица, с рукою под подбородком, сняты обычно двадцать восемь лет назад при благоприятном освещении. Стоит их рассмотреть в натуральную величину, в реальности, и все выглядит иначе. В этом отношении тут все так же, как и в Нидерландах. И здесь, как и на собраниях Объединения Литераторов, просто кишмя кишит перезрелыми дамочками, году эдак в 1926 опубликовавшими какую-нибудь не читабельную имитацию романа в импрессионистском духе и теперь, превратившись в самый настоящий гриб, состоящий в основной массе своей из огромного бюста, они паразитируют на Объединении и цепляются за него, как за собственную жизнь, поставив единственной целью кваканьем и обструкцией блокировать любые практические предложения. Им бы о Смерти подумать, о червях, но вместо этого они маневрируют по комнате, подобные военным галеонам, заправляясь двумя-тремя бокалами вина за вечер. Ускользнуть от них трудно. Одна из них быстренько — заметив, что я несколько растерянно стою в сторонке, — перекрывает мне пути к отступлению и интересуется, предварительно глянув на бирку с моим именем, приехал ли я из Голландии. Как раз это на моей бирке и написано, так что вопрос риторический. У меня хватает духа остаться приветливым, несмотря на отвращение, которое меня переполняет при созерцании этой старой перезрелой бутылочной тыквы, закутанной в заношенную шерсть, с угрожающе выставленными, увешанными — конечно же! — брошками из мшистого агата, кровавого коралла и черного янтаря громадными губчатыми сиськами, животворный источник в которых иссяк эдак с полвека назад, и теперь только Рак готовит там к марш-броску свои легионы.
Где именно я живу в Голландии? В Амстердаме, естественно. Какое совпадение — how interesting![27] — она бывала в Голландии, и не раз! Нет, не в Амстердаме. Зато в Гааге! Да, точно, в Гааге, и что же она там интересного увидела или посетила? Увидеть ничего, естественно, не увидела, но вот в ресторане отобедала. Кухня, кажется, была Indonesian[28] и все было very nice,[29] даже extremely good.[30] Это было — совершенно точно — на какой-то очень длинной улице, самой длинной в Гааге, как ей рассказывали. Как же называлось это восхитительное блюдо, которое она попробовала… На… На… На?.. Да, она уверена, что оно как-то по-особенному называлось… А знаком ли я с тем-то и с этим-то? Выудив из кошмарно исковерканных ее произношением данных нечто, имеющее смысл, я с удовольствием сообщаю, что соотносящуюся с этим женским именем персону — без сомнения, какую-нибудь навозную жучиху, тискающую какой-нибудь Schund[31] в дамских журнальчиках, — не имею чести знать. Тогда она опять начинает вспоминать название той длинной, самой длинной улицы в Гааге. Слава Богу, кто-то ее случайно толкает, и я быстро ускользаю. В дальнейшем еще одиннадцать человек, из них три дамы, заговаривают со мной; ото всех я услышал, с мельчайшими вариациями, одно и тоже. Что-то вроде второсортного туризма: но, Боже мой, нужно ли тащиться за тысячу километров, чтобы услышать вольный перевод сплетен, которыми ты ежедневно можешь наслаждаться в месте проживания при посещении какого-нибудь молочного магазина?