Этнография - А. Андреев (А. Шевцов)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом заявлении есть некоторое противоречие. Но оно нужно, чтобы включить разум и заставить его думать, решать задачу. А в чем задача?
В противоречии: зачем чиститься, если ты исходно чист? Если приглядеться, противоречия нет. Ты точно знаешь, что тебе есть что почистить в себе прямо сейчас. И это значит, что ты запачкался. Накопил грязь за свою жизнь.
А раз так, то, значит, состояние загрязненности накапливается и может накапливаться только относительно какого-то изначально более чистого состояния. По сравнению с состоянием сегодняшней загрязненности исходное состояние можно считать чистым. Такова наша природа.
Конечно, за жизнь мы нахватываем репьев, заноз и ракушек. Но это все было возможно, только если была исходная чистая основа, к которой могли цепляться загрязнения. И доказывает это именно то, что ты чувствуешь, что тебя можно почистить, то есть сделать чище. Количество грязи можно уменьшить, но нельзя уменьшить качество грязи — грязность. Как и нельзя очищением грязь сделать чище. Чище может становиться только чистое, хотя запачканное.
Стало быть, просто потому, что мы ощущаем себя очищающимися, мы можем сделать вывод о своей истинной природе и всегда исходить из нее. Из того, что мы есть на самом деле. Тогда все, что нас гнетет, становится всего лишь поверхностным сором. На море чистого сознания.
Ну, а с сором-то мы справимся. Не ахти какой противник! — как говорил Степаныч.
Вот таким было мое первое знакомство с этнографическим самопознанием, дожившим в русском народе до конца двадцатого века. Впрочем, это было только начало.
Глава 2. Степаныч. Искренность
Должен честно признаться, что некоторые из способов самопознания, применявшиеся мазыками, были, мягко сказать, экзотичны. Так, к примеру, Степаныч однажды водил меня «париться» для открытия искренности.
Все, кто пробовал какие-то виды самопознания, особенно связанные исповедью, знают, как трудно бывает не соврать даже самому себе. Причем, мы чаше всего не понимаем, что врем, — так привычно то, что говорим. Привычное ощущается настоящим, а значит, истинным.
К примеру, человек, проживший долгую жизнь с другим человеком, так привыкает считать, что любит его, что говорит это не задумываясь. А что происходит в его душе в действительности? Например, у тех, кто и действительно, вроде бы, не переставал любить. Просто было время, когда ему хотелось повторять и повторять эти слова, а с какого-то мгновения они больше не рвутся из него. Случай, когда любовь переходит в ненависть, прост и понятен, ну а как описать то, что происходит с людьми, чья любовь перестала быть страстью, но усилилась? Как вы думаете, у психологии есть язык для описания подобных состояний или она такими бытовыми мелочами не интересуется?
Слой привычек не пропускает к действительным душевным движениям не хуже брони или театральной роли длиною в жизнь. Как его пробить? А пробить обязательно надо, иначе самопознания не будет.
Ради этого Степаныч подверг меня дичайшей экзекуции, за которую я ему до сих пор благодарен. Было это так.
В один из моих летних приездов к нему, когда мы занимались Кресением, а оно вдруг перестало идти, он сказал:
— Искренности не хватает.
— Чего, чего?! — возмутился я. — Я не вру, Степаныч! Я же стараюсь!
— Искренность — не честность. Пойдем в баню. Баня — это для души.
И мы пошли в баню выпаривать из меня искренность. Точнее, пошли сначала ее топить.
Баня у Степаныча была необычная. Как сделана обычная русская баня? Камера для самой парки и маленький предбанничек, раза в три меньше. А у него было две одинаковых камеры, каморы, как он говорил. При этом, кроме размеров, в предбаннике вызывало удивление и еще одно: в нем был нужник, как это мне показалось, когда я вошел. Выглядело так, будто у него и в предбаннике были такие же полати, как для парки, но в них была прорезана дырка. Ну, в точности нужник!
В общем, я не рискнул расспрашивать, потому что Степаныч был мужик необычный и очень рукодельный. Он все время что-нибудь мастерил, делал различные странные вещи и приспособления, а у меня все мозги были в тот миг заняты собой. К тому же Степаныч заставил меня топить баню.
Я носил дрова, воду, причем, воды очень много, с запасом, в общем, делал все, что полагается. Ну что же, он, что ли, будет для меня трудиться?
Протопил, подхожу к нему:
— Можно париться.
Какое там париться! Париться он меня и не пустил. А велел взять ведра и лить воду в тот самый нужник.
Подходит, открывает, а там у него, оказывается, не нужник, а приспособление. Сверху снимаются две доски, а под ними бочка. Как раз те доски, между которыми вырезано отверстие. Отверстие показалось мне немного странным — уж больно гладко подрезано по краям, то есть с тщанием обрезанное, а не просто обычный выпил, как это у нужников на Руси делают. Во-вторых, доски березовые толстые, наверное, шестидесятка, то есть шестисантиметровые. А по бокам ручки какие-то, то ли скобы из настила торчат…
Степаныч вынимает эти доски, и получается своего рода люк в полатях. И видно, что настил у этих полатей тоже из толстенных досок сделан. А бочка внизу тоже по краям прихвачена брусьями, укреплена. Причем, брусья мощные, и вообще все надежное, будто на медведя рассчитано. А в бочке чурбачок на дне, вроде стульчака. Степаныч залез в бочку, достал этот чурбачок, посмотрел так на меня и говорит: «Наверное, хватит. Ты заливай на треть холодной водой».
Я в некоем недоумении заливаю. Спросить-то хочется, а спрашивать Степаныча всегда очень неловко было. Он мужик был такой строгий, что с ним особо не расспрашиваешься. Сказал делать, значит делай. Но он сам пробурчал: «Париться будешь…»
— В бочке? — спрашиваю я.
— Да, в бочке. Сядешь и будешь париться. Сейчас травок набросаю. Ну, я думаю, травки для парки какие-нибудь особенные. Колдовские.
Интересно. Он набросал сухих травок и велел вторую треть бочки заливать горячей воды.
— Попробуй, — говорит.
— Как раз тепленькая.
— Ну, залезай!
Я залезаю, там вода поднялась, почти полная бочка, травка плавает поверх. Царапается.
— У тебя, — говорит, — искренности для самоката не хватает. Будем учиться.
Самокат — это такое состояние, когда тебя само несет, а ты и не думаешь, что говорить. Словесный понос на заданную тему.
Залез я. А бочка по спине выгнута очень ровно: ты садишься и проваливаешься спиной в изгиб бочки, а поскольку чурбачок маленький, то ноги оказываются коленками прямо чуть не под подбородком. И это очень неудобно, поэтому хочется их засунуть по бокам от чурбачка, но он так сделан, что там места нет. Я потом понял, что это специально было сделано, чтобы у меня опоры под ногами не было. Бочка, вроде, большая, а внутри узко. Вначале я сидел еще так, что любой момент мог встать из бочки, но заботливый Степаныч меня тут же подправил:
— Ноги раздвинь, поглубже сядь.
И эти две доски, что снял, ставит на место, так что голова у меня оказывается зажата в том самом странном нужниковом отверстии. А он достает из-под скамьи два толстенных бруса и вставляет их в скобы, торчащие из настила. И эти брусья прихватывают зажимающие мою голову доски. Причем в заднем брусе заботливо сделана выемочка для головы, я ее затылком чувствую. Гладенькая такая, как подушечка. Чувствуется, с душой человек делал…
Руки у меня внутри, голова снаружи, ничего не давит, сидеть, по-своему, даже удобно. Только я совершенно беспомощен. И голова моя один на один со Степанычем, и он над ней издевается!
— Тебе здесь как? — и тыкает пальцем под подбородок. — Досочки не жмут, может повыше?
— Нет, как раз, — отвечаю я и вдруг понимаю, что внутренне приготовился к чему-то очень страшному, вроде партизана в руках гестапо.
Задний брус, как я сказал, мягко подхватывает голову и не дает ею лишку вертеть. А передний отнесен значительно вперед. Сначала это мне показалось немного странно. Потом смотрю, здесь у Степаныча две дырки проделаны, вроде воронок. Чувствую, будь он неладен, сельский рационализатор, эти вороночки по мою душу сделаны. И точно. Откуда-то с полки Степаныч достает старую матерчатую сумку, из нее извлекает пыточный набор — пару рогов, чайники, ковшички.
Рога, вроде, бараньи или козьи, но не коровьи, — длинные, острые и потоньше коровьих. Они у него просверлены насквозь. И он их ввинчивает в эти воронки, что в досках сделаны. Ввинчивает так, что один с левой стороны, поближе ко мне и направлен в этой воронке прямо мне на грудь, точнее, на сердце. А второй подальше от меня и направлен на стенку бочки.
Степаныч садится передо мной и ставит на этот брус, что доски держит, два чайника. И все-то у этого изобретателя продумано. Сзади у него на полатях стоит чан с холодной водой. А прямо под ногами большущий чан кипятка, что он заставил меня наносить. Я от него справа оказываюсь, башкой из нужника торчу и на него смотрю то ли с вызовом, то ли с надеждой. Он в портках, в рубахе белой, босичком садится, приспосабливает себе под спину тракторное сидение и говорит моей голове: