Воспоминания Калевипоэга - Энн Ветемаа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, юному Калевипоэгу можно посочувствовать. Мало у кого в детстве столько беспокойных ночей было…
Вы спросите, почему же не иссякал поток женихов, ежели им упорно отказывали? Дело в том, что матушка моя была женщина добродетельная, даже, можно сказать, порядочная. Это уж точно. И ежели кто-либо осмелится в сем усомниться, я тому в два счета будку разрисую. Что верно, то верно, искателей руки отшивали без передышки. Но ежели в юности матушка со своими самыми что ни на есть высокородными женихами обходилась весьма надменно, то теперь в нашем семействе искателей руки браковали деликатнее. Сперва ухажеру давали понять, что вроде бы обмирают, ну прямо-таки без ума от него, а в последний момент вежливо и интеллигентно отвергали его предложение руки и сердца под предлогом необходимости поразмыслить. А почему? Попробуем понять психологию одинокой работящей вдовы, самоотверженно пестующей сыновей: неужто заслуживает она порицания за то, что по-прежнему хочется ей быть центром внимания, предметом восхищенных взоров именитых и ученых господ? Причем с той лишь целью, чтобы в конце концов дать им от ворот поворот, чем самой себе и всему свету неопровержимые доказательства самопожертвования и бескорыстной материнской любви представить. Льщу себя надеждой, что взыскательный читатель мою матушку оправдает.
Тем не менее нашествие поклонников не прекращалось. У меня и сейчас стоит перед глазами такая картина: наши изукрашенные затейливой резьбой ворота захлопываются за очередным одураченным претендентом; сват мрачно нахлестывает лошадь. А матушка в кухне вместо выходного платья надевает будничный наряд, на губах ее играет загадочная улыбка (примерно такая же, как на известном портрете Моны Лизы). С выражением тихой радости на лице нежно гладит она сыновей своих по головке и, умиротворенная и счастливая, направляется в огород. Еще видно, как в последний раз взбирается на пригорок поезд жениха, и вот уже исчезает он за горизонтом. Матушка, прикрывшись рукой от восходящего солнца, смотрит вослед, смахивает с ресниц одинокую слезинку и склоняется над грядкой, тихо напевая:
Недостачи, недохваткиНет в моем хозяйстве вдовьем,Закрома, амбары полны,И лари набиты туго.А вздыхателям ретивымСчет давно я потеряла.Коль наскучат, так в кусточкахПоищу себе я новых.
Утреннее небо сияет лазурью, птицы щебетанием славят творца, я же со слезами радости на глазах сижу возле матушки под деревом. Видать, здорово опасался я всех этих чужих мужиков, наперебой совавшихся в отчимы бедному дитяти. И то сказать, ведь недаром редко о мачехах и отчимах доброе слово услышишь.
Должно полагать, что матушка догадывалась о моих страхах и даже тайно терзалась угрызениями совести, но напрочь отказаться от невинных вдовьих забав была, видать, не в силах.
Под мамину песенку я вскорости засыпаю после бессонной ночи. Когда же, бывало, проснусь, — а просыпался я обычно в обеденную пору, — матушка тут же, склонившись надо мной, кормила меня, как испокон века заведено, грудью. До чего же вкусное было материнское молоко!
Набивши брюхо, я недолго пребывал в состоянии покоя. Ведь к вечеру следовало ожидать прибытия новых женихов. И я обычно забирался на холм повыше, чтобы издалека заметить их приближение. Натаскаю, бывало, туда камней покрупнее да городошных бит и, только очередная банда воздыхателей подъедет поближе, давай швыряться, а рука-то у меня была хоть и детская, да могутная. Каменюги здоровущие — в народе их зовут «девичьими камнями», а вернее бы звать «вдовьими», — и тех, кто попугливее, не единожды удавалось мне отваживать.
Дотошный читатель, может статься, подивится про себя: как же это, дескать, такой дюжий парень материнскую грудь сосет — но так оно и было:
Линда вскармливала сынаНа руках своих три года,Прежде чем отнять от груди.
Теперь, у порога немощной старости, прочел я кучу всяких философских и нервопсихопатических книжек; во многих из них говорится, что это смертный грех — здоровенных мальцов вроде меня грудью вскармливать — и что из этого могут воспоследствовать разнообразные душевные расстройства и неурядицы. Да только не каждому болтуну, вроде Зигмунда Фрейда, верить следует.
Всякие хулители да зубоскалы (а такие завсегда возле любого героя околачиваются) немало острили насчет моего способа пропитания, даже до того договорились, что, мол, потому я и холостяком остался. Что ж, на чужой роток, как говорится, не накинешь платок. О том, по какой причине пожелал я свою жизнь в одиночестве коротать, читатели мои смогут из дальнейшего повествования узнать. Одно скажу: вскормленный сытным и питательным материнским молоком, стал я могучим богатырем, коего никто побороть не мог. И больше я об этом разговаривать не желаю.
А что касаемо до искателей матушкиной руки, так некие из них и мне нравились. Больше прочих был мне по душе один финских кровей холостяк, а по совместительству заклинатель ветров, Дуйслар он прозывался. Всегда, бывало, найдет время рассказать мне какую-нибудь сагу или легенду; преинтереснейшие это были истории! А еще он знал великое множество всяких заклятий и заговоров, от самых заурядных, ходовых заклинаний змей до таких магических слов, коими погоду наворожить можно (поскольку он то и дело гостил у нас, морковка на огороде моей матушки от засухи никогда не страдала).
До сей поры памятны мне вечера в нашем хуторе наверху, в городище Иру, когда, сидя у Дуйслара на коленях, слушал я сказания и на заходящее солнце смотрел, а мама хлопотала у очага и ласково на нас поглядывала. Но порой сказы Дуйслара становились столь мудреными и закомуристыми, что я ничего взять в толк не мог. Матушка, бывало, как заметит, что его опять занесло в сторону, тут же пожурит: «Тьфу, старый греховодник! Какого черта парнишке этакую похабщину несешь! Вот как вдарю поварешкой промеж глаз…»
Да, это были славные вечера, полные теплоты и взаимопонимания, и почтенный господин Крейцвальд весьма заблуждается, когда пишет о Дуйсларе:
Засылать гонцов он начал,Обольстителей лукавых,Осаждать вином и медом.
Позднейшие исследователи, к счастью, сию неточность исправили и в своих комментариях твердо заявили, что столь почтенную даму такими подарочками не прельстишь. Кстати, ни вина, ни меда мы и в глаза не видали.
Сейчас, вспоминая о тех давнопрошедших временах, я полагаю, что Дуйслар и матушка моя могли бы стать неплохой парочкой и на старости лет друг для друга опорой оказаться. Дуйслар пришелся матушке по душе, и его финское происхождение для нее препоной не было. Смекаю я, что она ничуть не замедлила бы прах земли эстонской с ног отрясти, кабы не мы, сыновья. Многие знамения свидетельствовали, что предназначено мне было королем стать. И, ясное дело, самоотверженной моей родительнице хотелось бы своего сыночка не каким-то там эмигрантом, то бишь королем в изгнании, видеть, а самым что ни на есть законным. Между прочим, Дуйслар в своей Финляндии занимал должность заклинателя ветров — пост по тем временам весьма престижный.
В те поры, когда Дуйслар гостил у нас, опасаться жениховского нашествия не приходилось; ежели какие смельчаки пытались приблизиться, им доставалось и в хвост и в гриву. Набрав полную грудь воздуха, Дуйслар шпиговал его разными волшебными словами, и ужасающей силы вихрь отбрасывал притязателей назад — юзом неслись они по той же дорожке вверх тормашками. Вспоминается мне, что матушка моя, да будет ей земля пухом, не терпевшая никакого насилия и аж само Солнце упрекавшая в жестокости, с любопытством наблюдала за такой пневмочисткой дороги.
— Ну пошто ж ты так уж шибко-то? — слабо протестовала она, когда траектория полета какого-нибудь всадника чересчур круто взмывала вверх, однако же с интересом наблюдала за полетом и словно бы не замечала руки Дуйслара, поглаживающей меж тем ее бедра.
Я тоже не обращал на это внимания, ибо воздушные аттракционы претендентов являли собой вельми занимательное зрелище. Тут же бросался я вслед за злополучными летунами, кое-кому из акробатов, оказавшихся вместе со своим конем на дереве, помогал спуститься с оного, не преминув притом изрядно отлупцевать злосчастного, да еще вволю наедался сластями, коими вокруг вся земля бывала усыпана.
Порой вопрошаю я сам себя, не слишком ли снисходительно относился я к Дуйслару, ведь был он, что ни говори, изрядно мерзкий тип, проще сказать, подонок. Быть может, потому столь близок он моему сердцу, что впоследствии сразил я его в необузданном приступе гнева? Кто может на сей вопрос ответ дать… Но стремлюсь я всей душой к справедливости и объективному изложению.
Теперь скажу два слова о братьях. Детей у матушки было много. Вы, возможно, удивитесь, что я не знаю, сколько у меня было братьев. История о сем тоже умалчивает. Одно лишь доподлинно известно, что каждый год матушка рожала, по крайней мере, по одному ребенку. Выходит, что чем старше она становилась, тем больше насчитывалось детей. Но ведь не пристало же у вдовы допытываться, сколько ей лет! Нас, ее сыновей, это не интересовало, а ежели кто спрашивал, то ответы бывали весьма разноречивы. Самые старшие братья, соскучившись дома, еще в юности разбрелись, разъехались по чужим землям. Больше же того, что уже сказано, и я не ведаю.