Меншиков - Александр Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Скажи на милость, сейчас ночь напролет на ногах — нипочем! Ни в одном глазу спать неохота! Весь устаток — как с масла вода. А бывало, — вспоминал, — когда был у пирожника, только и помысла, чтобы выспаться».
Ночевал он там зимой в низком темном подклете, где всегда несло холодом по ногам, как ты их ни прячь под солому, летом — в душном подсенье, заваленном кулями с мукой. Когда, бывало, удавалось устроиться ночевать в пекарне на широкой печи, приятно охватывало тепло, запах квасного теста, и он спал, храпел в позе внезапно убитого человека. Спокойный сон продолжался, правда, недолго, среди ночи начиналась растопка печи, дым выбивало наружу, он тянулся под потолком в дверь, завешенную половиками, едкими комьями вползал в рот. Тогда Алексашка свешивал голову с печи, ловко прилаживал ее к кирпичам ив этой замысловатой позе храпел уже до утра. Вставал с петухами. С темна до темна на ногах с тяжким коробом за спиной; надрывно кричал, пел, зубоскалил, расхваливал пироги, закликал покупателей.
Пироги зачастую выпекались с зайчатиной — против говядины она много дешевле. А крещеному человеку положено есть мясо скота, у коего раздвоены копыта. Многие считают за грех зайца есть, стало быть, надо было лукавить, «с говядиной» говорить, принимать весь грех на себя.
— Один бог без греха, — улыбался в бороду хозяин. — Смотри лучше, парень, чтобы бока были целы.
И Алексашка старался. Лучшим разносчиком слыл в заведении. Было не раз, когда за день по три короба продавал.
Больших трудов стоило Алексашке отойти от хозяина. С неохотой отпустил пирожник парнишку и сделал это только потому, что его брал в свою прислугу важный господин — полковник государевой службы.
— И чего тебя нелегкая сюда принесла! — ругал Алек-сашку Евстигнеич при встречах. — Или русских мало в Москве?
— Для нас везде один мед, — отмахивался Алексашка.
— Вот тебя здесь скоро под немца оденут.
— А по мне хоть под турка, — встряхивал Алексашка кудрями, — только бы жизнь была подходящая.
— Эх, малый! — вздыхал Евстигнеич. — Молодо, не созрело…
— А старо переспело! — ввертывал Алексашка.
— Да непутевая твоя голова! По-твоему, турки-то на страшном суде на какой стороне стоят?
— Оно и приказные, которые душою кривы, на той же стороне стоят. Сам же, дядя Семен, говорил.
— Это истинно, парень, — соглашался Семен. И смеялся: — Ох, бесененок! И востер же ты, как я погляжу.
— По мне, — говорил Алексашка, — грех — в орех, а зернышко в рот. Пусть в кого хочешь веруют. А живут они, дядя Семен, сытно, весело, чисто. Смотри, какие девки у них: приветливы, разбитухи. А уж ядрены да ямисты, словно мытые репки.
— Рано тебе, парень, о девках.
— Да я к слову, дядя Семен… А Франц Яковлевич — родной того не сделает, что он для меня сделал. Ласков, уветлив он, праведен!
— Праведность — она везде хороша, это так. Без нее нельзя… Прибежище! Всё одно — веха на пути. Только…
— Что только?
— Да не перебивай ты меня, дай мне досказать. Только, я так считаю, немец — он немец и есть!
— Да француз он, дядя Семен!
— Ну, я там не знаю, какой масти, а только по мне — один бес! — заключал Евстигнеич. — Так, брат, они подведут под ответ… Только нос оботрешь — вот тебе и житье. Как говорится, не житье с волком и собаке… Смотри, повихнешься!
3
Семен Евстигнеев как в воду глядел, Алексашка таки повихнулся.
— Вконец переметнулся к немцам, — сокрушенно качал головой Евстигнеич. — Только что веры ихней не перенял, а так, повадками, обличьем, — чистый, конченый немец. Колесом ходит на разный манер. И где только такой вор парень уродился? — вздыхал. — И что из него только выйдет? На словах — как гусь на воде. Ночь напролет на ногах — нипочем, крутится, как береста на огне. Коли спросишь: «А спать?» — «Умрем, грит, выспимся, дядя Семен!» Вот и возьми его, оглашенного!
Шел четвертый год, как Алексашка служил у Лефорта. За это время он выровнялся, худ был по-прежнему, но ростом вымахнул со здоровенного мужика. Навострился болтать не по-нашему, научился ловко носить заморское платье, словно никогда и лаптей не обувал, словно бы с малых лет так и ходил: в кургузом камзольчике, узких, до колен, панталонах, башмаках с пряжками да белых чулках.
— А Семен-то Евстигнеев, слышь, — говорили друг другу при встречах дьяки, — тоже хорош гусь оказался! Шебаршился-шебаршился, а как до дела дошло, то бишь срок вышел у Лефорта смиряться, взял да и остался служить у него по своей доброй воле! И ирод-то, а?..
— Что же это ты, святая душа? — язвили при встрече приказные. — Знать, у Лефорта в саду по ненью-коренью медом намазано? Приобвык, знать, у нехристей-то?
— Вы моего дела понимать не можете, — огрызался Семен Евстигнеев. — Потому — ваше дело кляузы разводить да у добрых людей кишки на свитки наматывать…
— Что и говорить! Дело твое хитрей хитрого.
— Да уж не посулы сгребать, зло кривил рот Семен, — хапать!.. Чего-чего, а этакие-то ваши дела ух как ведомы! Дайте срок, — грозил он, — мы еще до вас доберемся!
— Кто это?
— А это там после обозначится, — качал головой, уперев руки в бока.
— Вконец осатанел, — заключали приказные. — И откуда у него этакая гордыня великая, борзость неизрекомая? Шаршавый, не нашей державы.
— Аспид! — зло шипели другие. — Расказнить его мало!
— Загрозили! — петушился Семен. — У немца служить — ка-aкoe дело! А я вот по своей доброй воле взял и остался! Что?.. Не-ет, брат, сбить, повихнуть меня — врешь, не возьмешь! Хоть целый полк нехристей стой над душой!
И по-прежнему продолжал от зари до зари рыться в саду у Лефорта этот поперешный мужик.
А в душе у него все больше и больше укреплялись ненависть и презрение к мздоимцам приказным, ко всем этим мытарям и фарисеям, стоящим у власти. Он чувствовал себя лучше их всех, ближе к своему богу, более правильно понявшим цель человеческой жизни.
И очень хотел дойти до царя.
— Выше его нет никого на земле! — обращался он к Алексашке. И строго внушал: — Он и богатит, и убожит, и наказует, и высит для-ради государевой пользы. Вот бы и выложить все ему, как попу на духу…
— Выложим! — уверенно заявлял Алексашка.
4
В немецкой слободе царило необычайное оживление. Доходили вести, что царь Петр все более и более интересуется иноземцами. Полковник Преображенского полка лифляндец Менгден, высокий, белоглазый блондин, рассказывал, что молодой царь все хочет знать, не боится труда, не знает препятствий и простую забаву превращает в серьезное дело.
— В серьезное дело! — твердо подчеркивал Менгден, перекашивая свое лицо, обычно кроткое и такое сизое и обветренное, что редкие светловатые волосы, тщательно зализанные под парик, казались льняными, а глаза оловянными.Они — Менгден, Бломберг и другие наемники — охотно согласились в свое время на поездку в Россию. Считая себя профессионалами военными, они хорошо оплачиваемое продвижение по службе ставили выше всего. Однако деликатно, но систематически отмечаемое в их аттестациях «неполное служебное соответствие» не позволило им и мечтать там, у себя на родине, о хорошей карьере. Только в России, этой богатой и гостеприимной стране, они надеялись обрести желаемое полное благополучие.
И на родину они вернутся тогда, конечно, в ореоле видавших виды боевых генералов — не менее! Все их суждения по вопросам стратегии и тактики, несомненно, приобретут особый вес. И, кто знает, может быть, тогда или несколько позже назреет столкновение с русскими. Тогда скажут: «Такие, как Менгден, Бломберг, достаточно долго служившие в русской армии, многое знают о ней и, следовательно, могут быть очень и очень полезны».
И вот тогда-то они заживут!..
А пока… Пока на вопрос: «Как живете?» — Менгден. поднимая брови и слегка разводя кисти рук, опущенных точно по швам, отвечал: «Да так. тянем лямку, как здесь говорят».
Вся фигура полковника Менгдена дышала благонравием, благодушием. В семейных домах не могли нахвалиться полковником и отзывались о нем как об очень милом, добром холостяке. Ступал Менгден тихо, говорил мягко, ласково улыбаясь, любил слушать грустные песни. Его специальностью была «доводка» неспособных солдат до строевой выправки либо до безнадежно лежачего положения.
Частенько наведывался к Лефорту лекарь царя Фан дер Гульст, сухой, горбоносый, с маленькой, откинутой назад головой, похожий на ястреба, с земляками голландцами Францем Тиммерманом и Карстеном Брантом. Сидя за кружкой пива, старик Брант подолгу рассказывал, как он учил царя управлять парусами, начиная этот рассказ с одного и того же: как он вычинил старый бот, пристроил к нему мачту, приладил паруса и сам, своими, «вот этими руками!» — показывал Брант, попыхивая трубкой, свои огромные красно-лиловые руки, разбитые старостью и пьянством, — поднял паруса, шевельнул рулем, и бот, как добрый выезженный конь, начал ходить вперед, назад, вправо, влево, по ветру и против ветра. Лицо Бранта и крупный нос были красны и мясисты, в рытвинах, выпученные глаза плакали, как всегда.