Дочки, матери, птицы и острова (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Можно я оставлю у вас свои бебехи? – спросил парень. – Плечо отдавил.
– Оставь, – милостиво разрешила Нюра.
Парень ушел. У Милы же почему-то нашлось дело на лестнице, и она шмыгнула следом. Нюра этого не заметила, ее глаз застрял на книжке из пачки, что в веревочке.
Она выдернула эту книжку, не забыв связать пачку, чтоб не было заметно. Книга была «Ботаника», значит, о растениях, давно, в другой жизни, Нюра видела эту книгу. Там черным по белому было написано: Михаил Домбровский, ученый-ботаник. И его портрет: красивый мужчина с буйными кудрями.
Опять всколыхнулось в ней все больное, давнее. Нюра ведь скрывала от Милки правду. Она показывала ей свои деревенские фотографии. «Вот твоя бабушка. А эта, боком, – мама. У нас тиф покосом прошел. Я успела тебя вывезти, когда он уже был в деревне. В юбку завернула и на поезд. Вывезла». Какие-то детали Нюра вносила для убедительности – юбку, например. «Люди в белом на станциях делали обход». Да, Мила помнила – были каки-то люди. Правда, они были в черном. Значит, забыла. Дитё ведь была.
Видимо, споро у нее все это вышло: вложить в чужую книгу фотографию кудрявой, в кружевах девочки, на обороте которой написано «Эмилия Домбровская, три года», лицом к лицу с ученым, завернуть книгу в кусок клеенки, обмотать бечевкой и сунуть под половицу, чуть-чуть прижав сверху углом сундука.
Зачем? Почему? Уже ведь не забирали людей, уже даже кое-кто вернулся. Но еще было страшно, выгонят с работы – и куда им деваться? А главное, каково девахе будет знать, какой у нее могла быть жизнь? Ведь это же спятить можно. Милка хорошая потому, что ничего плохого о жизни не знает. Школа – три класса. Нюра ведь не верила, что «этот гад» может умереть. Ну, умер, а где лежит? На Красной площади, значит, вечно живой. А то, что книга уже появилась в руках студентов, – так надо же их, дураков, на чем-то учить.
Нюра никогда не пускала жильцов, даже когда было очень голодно (зарплата-то одна). Но когда сама заболела, то сказала Милке: «Когда помру и будут проситься в угол, сдавай. Место там узкое, бери худеньких девчонок. Парней ни за какие деньги».
Однажды в восемьдесят четвертом в дверь постучалась я. Мне сказали: дворники сдают недорого.Мила
Она долго разглядывала меня, большую, грудастую деваху с хозяйственной сумкой в руках.
– Угол маленький, рассчитан на худых и низкорослых, – честно сказала она, – а ты вон какая – как дерево. Тебе у меня не поместиться.
Но я поместилась.
Это не меня пустили в угол, это в мою жизнь вошло не мое прошлое и поместилось во мне, как я поместилась на узкой кровати. И откуда мне было знать, что часы моей судьбы затикали несколько иначе.
Я на самом деле сама не знаю, как еле-еле сумела подогнуть на железной кровати колени, и тогда Мила возьми и убери одну спинку кровати, а под сетку подставь сундучок. «Вытягивайся, что суставы-то мучить», – сказала она. А спинку вынесла к помойке. «Пионерам на металлоломе будет выполнение плана», – засмеялась она. Я хотела сказать, что мне, может, скоро дадут общежитие, и могут прийти худые и слабогрудые, но постеснялась. Будто знала, что я ее первая и последняя жиличка и кровать больше никому не понадобится.
Итак, сундучок. Всякое передвижение мебели, даже такой убогой, как сундук и табуретки, занятие небезопасное. Обнаружится мышиная нора или старая хлебная карточка, потерянная еще в войну. Мы ведь плотно живем на прошлом, с первого дня жизни выстраивая из него же будущее. Другого материала у нас нету. Ваше прошлое лепит неотвратимость падения самолета, на который сядет ваш еще не родившийся внук. Или забытое слово, которое так к месту было бы произнести вчера, всплывет через месяц, и ты его скажешь некстати, но окажется, что именно оно, слово, завяжет узел мысли, и не ты, а кто-то другой, задумавшись, вдруг скажет: «А, пожалуй, и правда, что главный в человеке субстрат – слеза. Блаженны умеющие плакать. Самое чистое и искреннее, что есть в человеке, – слеза…»
Так вот, Мила двинула сундук. А под старым его местом криво лежала выскочившая дощечка. Мила поняла, что сдвинулась та сундуком, и стала прикладывать дощечку к месту как надо. И та покорно легла, как ей и полагалось. Но старательная хозяйка помнила, что пол непрочен и из-под дощечки могут лихо ринуться мыши. А это только начнись – такая поруха, конца ей не будет. И она стала искать гвозди и молоток, а я решила выйти во двор. Осень была теплая, желто-горячая. Я подымалась снизу, из подвала, когда остановился лифт и из него вышла девушка с двумя теннисными ракетками в короткой плиссированной юбочке и футболочке нечеловеческой белизны.
– Хочешь поиграть в бадминтон? – спросила она. Это была Валюшка, с известия о которой завелся мой рассказ.
– Я не умею, – ответила я.
– Легкота, – сказала она. – Научишься.
И мы вышли во двор и стали неловко бросать и подкидывать воланчик. Валюшка была студенткой университета. От взмаха ее ракетки воланчик летел легко и красиво, но не долетал до меня. Я кидалась ему навстречу и била изо всей своей силы, он летел далеко и некрасиво, а однажды зацепился за ветку да так на ней и остался. Валюшка не рассердилась, сказала, что дома есть запасные, но охота играть прошла, и мы стали ходить по двору. Она постукивала себя ракеткой по ноге, а я свою нежно сжала под мышкой, боясь сломать. Я знала за собой это свойство – ломать хрупкие вещи, мне всегда было стыдно своей силы. Один парень в группе, он мне даже нравился, называл меня Микулой Селяниновичем. Я возненавидела его за это. «Гад такой!» Но что было, то было. Меня тянули в спорт толкать ядро или заниматься борьбой, я отбивалась, обижаясь до слез. Мне не нравилось быть большой и сильной. Мне хотелось бы быть как Валюшка, чтобы мне шли короткие плиссированные юбки, а маечки округляли бы маленькие холмики. Но я была девушка-дерево.
Мы заболтались. Валюшка ужасалась названиям предметов, которые я учила в своем техническом вузе, она говорила, что в школе от цифр ее едва не тошнило, что с четвертого класса у нее был репетитор, молодой аспирант, она в него влюбилась и совсем уж ничего не понимала. Тогда за дело взялась ее же школьная учительница, которая давала ей подзатыльники, когда Валюшка замирала над уравнением. Пришлось переводить ее в школу, где на математику разрешали смотреть сквозь пальцы. И она на ура прошла в университет и теперь просто обмирает на античной литературе.
– А это что? – спросила я, калязинская дура.
И она стала мне читать странные стихи, непохожие на то, что я слышала раньше. От их мелодии у меня закружилась голова и по коже пошли озноб и мурашки.
Дитя школьной программы, я как-то не очень расширила круг чтения, даже будучи в Москве. Читала то, о чем говорили в институте «продвинутые» ребята, иногда их треп попадал в меня, но больше – мимо, мимо… Или я была не готова, или «продвинутые» были – не мои. А тут, как разбойник с большой дороги, гекзаметр проломил стену, и замаячили сначала тени, а потом и лица другой литературы. Собственно, у меня так всегда. Я развиваюсь не исподволь, а рывками.
Одним словом, повисший на ветке волан сыграл в моей жизни роль двери, которая пустила меня в новый мир. Но тут я сильно перескакиваю через события куда более важные, чем Гомер и поэзия.
Пока мы бродили по двору с Валей и она омывала меня высоким стилем, Мила стала чинить пол. Она ударила молотком по гвоздю, который должен был прикрепить вылетевшую от движения сундука дощечку, но тут по какому-то неведомому закону физики рвануло вверх, и дощечка отскочила под кровать. В дырке же пола лежал перевязанный клеенчатый пакетик со следами мышиных набегов. Мила брезгливо взяла его в руки, поставив на дыру в полу ведро с водой. Она обтерла пакет, узнав Нюрину клеенку. Такая же, но выцветшая много лет лежала на кухонном деревянном столике с дверцами. Мила ножницами разрезала веревку и обнаружила учебник. «Ботаника. Растения русских степей. Посвящается Александру Гумбольдту». На форзаце был портрет кудрявого веселого человека. Домбровский Михаил Эмильевич. Прижавшись к нему, лежал конвертик с детской фотографией. На ней малышка в кружевной накидочке, вся в кудрях, улыбалась так счастливо, как улыбаются только дети, которых еще не коснулась всей своей силой жизнь. На обороте было написано: «Эмилия Домбровская, три года».
Знание в нас входит буковками, капельками, песчинками, вдохами и замираниями. Практически бесшумно постигаем мы сущность жизни. Но случаются обвалы, которые вмиг сообщают нам все. И это можно не вынести. Мила вспомнила того давнего студента, который оставлял в каморке свои вещи. Вот же ясный библиотечный штамп на книге. Он вернулся за ними, но ему отдали не все. Детскую фотографию она не видела и не знала никогда, но как бы почему-то и знала, как эта девочка в кружевной пелеринке стоит и смотрит в большое зеркало. И кто-то женским голосом говорит: «Ее совершенно невозможно причесать. Совсем как отец». Отрывистые, колючие, вспыхивали в ней не воспоминания – тени. Вот ее, закутанную, несет на руках женщина. Вот они едут – первый в ее жизни стук колес. Женщина эта с кухни, куда она любила бегать, чтобы нюхать два божественных запаха – ванили и корицы. Так ей сказали. И она повторила: анильарица. И все смеялись.