Не кормите и не трогайте пеликанов - Аствацатуров Андрей Алексеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы что, меня не слышите?
– Я не вас встречаю, – ответил я сухо и нетерпеливо. – Проходите…
Тут подошла Катя.
– Привет, милый. – Она подставила щеку для поцелуя. Щека оказалась холодной. – Дай-ка я на тебя посмотрю.
– Еще раз повторяю, – вмешался профессор, – мне не нужно никаких провожатых! Езжайте по своим делам.
(“Да что ж ты никак не уйдешь-то…”)
Я прижался к ней, подумал: он сейчас все сам поймет – и тотчас же почувствовал желание. Мимо нас прошли люди, и кто-то задел меня сумкой.
– Это еще что за дебил?! – Катя отстранилась и кивнула головой в сторону профессора.
(“Блин. Началось…”)
Я виновато поглядел на него, мол, извините, не могу с ней совладать, растерянно улыбнулся и развел руками.
– Что ему от тебя надо? – прищурилась Катя и, повернувшись к профессору, прикрикнула: – А ну брысь отсюда!
Тот сделал вид, что не расслышал, повернул, как пеликан, голову почти на 180 градусов, куда-то назад к чемодану, подтянул его к себе, забормотал что-то под нос. Катя тут же про него забыла.
– На́, бери, – она сунула мне ручку от чемодана. – Пойдем скорее. Я соскучилась и очень хочу.
“Так ему и надо”, – подумал я, а вслух сказал:
– Он же все-таки пожилой человек. Давай его лучше пригласим в кафе, покормим.
– Щаз-з-з, – коротко бросила она.
В парке полно людей, и мне снова, как давеча в аэропорту, кажется, что на самом деле никого вокруг нет. Хотя вот, пожалуйста, по дорожкам, аккуратно огибающим пустые газоны, движутся туристы: семенят крикливой толпой низкорослые азиаты, строго вышагивают высоченные скандинавы, проходят, пританцовывая и отчаянно жестикулируя, поджарые итальянцы и испанцы, привозящие сюда, в сырой английский климат, жар Средиземноморья. Но ни с кем из них, думаю я, не столкнешься. Каждый в своей собственной, только ему отведенной геометрии. И вообще, вовсе не их и не водоплавающих, высокомерно клянчащих подачку. Я вижу пространство между ними, засасывающую мягкую пустоту. Ее здесь больше, чем всего остального.
– Пусто тут как-то, – замечает Катя.
Я молча киваю.
Сент-Джеймсский парк аккуратно расстелен, как поле для гольфа. Он лежит словно женщина, раскинув во все стороны газоны, ожидая, когда мы наполним его, измерим его своими телами, когда мы окунем свои прямые взгляды в зелень травы, в мутную воду пруда. Это останется без последствий, ведь в Сент-Джеймсском парке все теперь гигиенично, пространство и время вычищены, вымыты, свободны. Тут одни сплошные газоны и еще платаны, держащиеся на почтительном расстоянии друг от друга, как английские джентльмены. Глазу достается пустота и голая обозримость. Царство пустоты! Такое дано создать только тому народу, который сподобился провести тысячелетие вдали от всех, на острове, омываемом со всех четырех сторон света морями.
Французы так бы не смогли. Они бы повсюду в правильном порядке понатыкали бы клумбы и обрубки деревьев. Видно, сначала так оно и было, но потом англичане здесь все убрали. Клумбы сгребли в кучи, оттащили в углы, нагромоздили одну на другую, чтобы утвердить обозримость и защитить пустоту. В самом деле, свобода не может быть уделом случая, прихоти, внезапного поворота парковой дорожки. Она здесь выстрадана, спланирована. Она здесь следствие традиций, большой игры, законов, ограждений, парковых указателей. Мы останавливаемся возле высокого столбика с зелеными стрелками, глядящими в разные стороны, на которых белыми буквами написаны слова “Westminster Abbey”, “Buckingham Palace”, “WC”.
Запрещающих табличек совсем немного. А те, что есть, удивляют вежливой и увещевательной интонацией:
PLEASE DO NOT FEED OR TOUCH PELICANS[1]
– Правильно, – комментирует Катя, – а то долбанут куда-нибудь – мало не покажется. О чем это ты так задумался?
– Ни о чем…
– А я, – говорит она, – знаешь, почему-то вспомнила песню из фильма “Золушка”. Помнишь? Встаньте, дети, встаньте в круг… Там она потом поет: жил на свете старый жук.
– Ну и что?
– Как что? При чем тут дети?
– В смысле?
– Ну, почему, если на свете жил какой-то старый-сраный жук, дети обязаны вставать в круг? Где тут логика? А если бы жила молодая озабоченная стрекоза? Тогда что? Или пеликан? Тогда бы в шеренгу заставили выстроиться? Так, что ли?
Я рассмеялся.
За невысоким ограждением возле воды кипит пестрая птичья жизнь. В кустах, наверное в поисках тех самых старых жуков, копошатся утки, вдоль берега ковыляют жирные гуси с оранжевыми клювами, у ограды стоят какие-то водоплавающие аляповатого вида, будто наспех раскрашенные, безо всякого вкуса и воображения. Вездесущие голуби ведут себя скромно. Ходят, дергая маленькими головками, и дружно взлетают при малейшей тревоге. Чайки носятся в воздухе, то и дело поднимают истошные крики и принимаются драться из-за добычи. Во́роны держатся поодаль, с достоинством, время от времени инспектируя длинными клювами мусорные корзины. Посреди пруда плавают два белых лебедя. Один вдруг начинает хлопать крыльями, разгоняется по воде, видно, затем, чтобы взлететь, но тут же успокаивается, складывает крылья, замирает.
– Вот так всегда! – проводив его взглядом, комментирует Катя.
Мне становится грустно оттого, что вот он, такой большой, красивый, захотел и не смог.
– Послушай, Андрюша, – она останавливается и поворачивается ко мне. – Я должна тебе кое-что сказать.
Я чувствую неприятный холодок во всем теле. В честь чего это я у нее вдруг “Андрюша”?
Катя становится передо мной и серьезно смотрит мне прямо в глаза.
– Я виделась с Лёней Гвоздевым в Париже…
– О’кей.
“Жил на свете старый жук”.
– Давай присядем.
Мы идем к деревянной скамейке. Как же тут все добротно сделано. Особенно скамейки. Толстые рейки, массивные подлокотники. Не на века, конечно, но надолго. Значит, Гвоздев с ней все-таки поговорил. Садимся.
– У нас с ним всё было, – вдруг говорит Катя.
Как обухом. Я чувствую, что мне не хватает воздуха. Оглядываюсь по сторонам.
– Что было, Катя?
– Милый… блин, всё было…
Несколько мгновений мы молчим. Понимание произнесенного приходит ко мне не сразу. В голове почему-то по-прежнему продолжает крутиться фраза “Жил на свете старый жук”.
– Это все неважно теперь, – говорит она. – Витю убили… Я все хотела тебе сказать…
(“Какого еще Витю? При чем тут Витя? Шлюха!”)
Достаю телефон и набираю Гвоздева. (“Сука, шлюха! Шлюхой родилась, шлюхой сдохнет!”)
– Ой, – морщится Катя, – ты кому это? Господи, случайно же вышло… Кому ты звонишь?
– Здоро́во! – в трубке бодрый голос Гвоздева.
– Ты – урод! – кричу я ему. – Сволочь! Подлец!
Проходящие мимо люди оборачиваются на мои крики. Трубка некоторое время хранит молчание. Катя сидит, плотно сжав губы; у нее на глазах слезы.
– Подлец! – повторяю я и добавляю со злым ехидством: – Поговорил, значит, в лучшем виде?
– Старик… – неуверенно начинает Гвоздев.
Катя закрывает лицо руками.
– Положи трубку… пожалуйста… – стонет она.
– Я сейчас всё тебе объясню, – говорит Гвоздев.
– Что ты мне объяснишь? Когда ты, сука, переламывался, я тебе за молоком бегал, с ложечки тебя кормил!!!
Мой взгляд вдруг упирается в табличку “please do not feed or touch pelicans”.
Гвоздев замолкает на несколько секунд.
– Я все сделал, как ты просил, – произносит он после недолгой паузы. В его голосе вдруг появляется воодушевление. – Сказал, что ты ее любишь, и всё такое… правда… Мы сидели у меня дома, бухали, и я ей, короче, это сказал. Ну а Катя, короче, разрыдалась от чувств, кинулась ко мне на шею, целовать стала… Ты же знаешь, она у тебя ого-го! Ну, короче, все и случилось… чисто по пьяни…
Я молчу.
Старый жук. Я горько усмехаюсь и чувствую, что злость куда-то уходит. Даю отбой и сую телефон в карман. Катя с выражением пойманной птицы роется в кармане пальто, достает бумажный платок и вытирает слезы.