Враги. История любви - Исаак Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герман знал, что она права. И в ее возрасте не так-то легко учиться. Когда ей приходилось подписывать что-то тремя маленькими кружочками, она краснела и потела. Ей было трудно выговорить даже простейшее английское слово.
Обычно Герман понимал ее деревенский польский, но иногда ночью, когда Ядвигу охватывала страсть, она тараторила что-то на своем тарабарском наречии, в котором он не мог различить ни слова — он просто никогда не слышал этих слов и выражений. Возможно, это был язык древних земледельческих племен, происходящий из времен язычества? Герман уже давно не сомневался в том, что душа человеческая хранит в себе больше, чем человек может воспринять на протяжении одной жизни. Гены помнят другие эпохи. Даже Войтысь и Марианна унаследовали свой язык от поколений волнистых попугайчиков. Было ясно, что они общаются друг с другом; и то, как они договаривались в долю секунды, в каком направлении им лететь, доказывало, что каждый из них знал, о чем думал другой.
Что касается Германа, то он и сам для себя был загадкой. Он все время жил в каких-то безумных обстоятельствах. Он был авантюрист, грешник — и в придачу лицемер. Проповеди, которые он писал для рабби Ламперта, — это было не что иное, как позор и издевательство.
Он встал и подошел к окну. В нескольких кварталах от дома дышал океан. С пляжа и Серф-авеню доносились звуки летнего утра. На маленькой улице между Мермейд-авеню и Нептун-авеню все было тихо. Дул легкий ветерок. В немногочисленных деревьях щебетали птицы. Движенье воздуха принесло с собой запах рыбы и чего-то такого, что нельзя точно определить — вонь разложения. Высунув голову из окна, Герман видел обломки старых судов, брошенных в бухте. На их скользкие бока налипли бронированные существа — отчасти живые, отчасти спящие доисторическим сном.
Герман услышал укоризненный голос Ядвиги: "Твой кофе остынет. Возвращайся к столу!"
3
Герман вышел из квартиры и сбежал по лестнице. Если он не исчезнет быстро, Ядвига под каким-нибудь предлогом позовет его назад. Каждый раз, когда он уходил, она прощалась с ним так, как будто нацисты захватили Америку и его жизнь была в опасности. Она прижималась горячей щекой к его щеке и просила его остерегаться автомобилей, не забывать поесть и помнить, что он должен позвонить ей. Она относилась к нему с привязанностью собаки. Герман часто поддразнивал ее, называл дурочкой, но всегда помнил о той жертве, которую она принесла ради него. Она была открытой и честной — он был неискренним, и он заплутал во лжи. И все-таки он не мог долго вытерпеть рядом с ней.
Дом, в котором жили Герман с Ядвигой, был построен давно. Много пожилых супружеских пар — беженцы, желавшие дышать свежим воздухом — обитали здесь. Они молились в маленькой синагоге, находившейся неподалеку, и читали газеты на идиш. В жаркие дни они выносили на улицу скамеечки и раскладные стулья и болтали о старой родине, об американских детях и внуках, о крахе, случившимся на Уолл-стрит в 1929 году, об излечении, достигаемом посещением парилки, о витаминах и минеральной воде из источников близ Саратоги.
Иногда Германа охватывало желание сблизиться с этими евреями и их женами, но опыт его жизни требовал, чтобы он избегал их. Сейчас он сбежал по шатким ступенькам и повернул направо, на улицу, быстрее, чем кто-нибудь из них мог задержать его. Он не успевал в срок выполнить работу для рабби Ламперта.
Контора, куда спешил Герман, помещалась в здании на Двадцать третьей улице, неподалеку от Четвертой авеню. Чтобы добраться до станции метро на Стилвелл-авеню, у него было четыре возможности: пойти вдоль Мермейд-авеню, вдоль Нептун-авеню, вдоль Серф-авеню или вдоль пляжа. В каждой дороге была своя прелесть, но сегодня он выбрал Мермейд-авеню. Эта улица имела восточноевропейский колорит. Прошлогодние плакаты, оповещавшие о выступлении канторов и раввинов и сообщавшие о ценах на места в синагогах, еще висели на стенах. Из ресторанов и кафетериев доносились запахи бульона, каши, рубленой печени. Булочные торговали оладьями и печеньем, штруделем и коржиками с луком. Перед одним из магазинов женщины выуживали из бочек соленые огурцы.
Пусть даже у него никогда не бывало большого аппетита — но голод, пережитый в годы нацизма, настолько въелся в тело, что один вид пищи возбуждал его. Солнце освещало ящики и корзины, полные апельсинов, бананов, вишен, клубники и помидоров. Евреи жили здесь как хотели, на свободе! На главных и боковых улицах висели вывески школ, где преподавали на иврите. Была тут даже школа с преподаванием на идиш. Шагая, он изучал улицу и искал место, где можно было бы спрятаться, если бы нацисты заняли Нью-Йорк. Можно ли построить здесь подземный бункер? Разрешат ли ему спрятаться в башне католической церкви? Он никогда не был партизаном, но теперь часто думал о позициях, с которых удобно вести огонь.
На Стилвелл-авеню Герман повернул направо, и горячий ветер, пахнувший поп-корном, тут же налетал на него. Зазывалы заманивали публику в парк с аттракционами и балаганами. В парке были карусели, тиры, медиумы, которые во время спиритических сеансов за пятьдесят центов вызывали души умерших. У входа в метро итальянец с выпученными глазами бил длинным ножом по железке и выкрикивал одно-единственное слово голосом, который перекрывал весь шум. Он продавал сахарную вату и мягкое мороженое, таявшее, как только оно оказывалось в стаканчике. На другой стороне набережной, за толкотней тел, блестел океан. Пусть все это дешевка и китч, но сияние красок, избыток, свобода каждый раз заново потрясали Германа.
Он пришел на станцию метро. Пассажиры, в основном молодые, выпрыгивали из поездов. Таких необузданных лиц Герман не видел в Европе. Но молодые люди здесь были одержимы страстью к удовольствиям, а не страстью к преступлениям. Парни бежали и орали и пихались, как козлы. У многих были черные глаза, низкие лбы, курчавые волосы. Тут были итальянцы, греки, пуэрториканцы. Молодые девушки с широкими бедрами и высокой грудью несли сумки, полные еды, подстилки для пляжа, крем для загара и зонтики от солнца. Они смеялись и жевали резинку.
Герман спустился по лестнице вниз, и тут же подошел поезд. Двери разошлись, и его обдало жаром. Гудели вентиляторы. Голые лампы слепили глаза; на перроне были разбросаны газеты и скорлупа от орехов. Пассажиры, ждавшие поезда, подзывали полуголых черных мальчишек, и те чистили им туфли. Мальчишки склонялись у их ног, как первобытные язычники перед богами.
На сиденье лежала оставленная кем-то еврейская газета. Герман ваял ее и прочитал заголовки. Сталин заявил в интервью, что коммунизм и капитализм способны к мирному сосуществованию. В Китае шли бои между красными и войсками Чан Кай-ши. На внутренних полосах газеты беженцы описывали ужасы Майданека, Треблинки, Освенцима. Свидетель, которому удалось бежать, сообщал о лагерях на севере России, где раввины, социалисты, либералы, священники, сионисты и троцкисты, как рабы, добывали золото и умирали от голода и болезней. Герман считал, что в нем выработалась невосприимчивость к ужасам, но каждый новый кошмар поражал его. Статья завершалась предсказанием: в конце концов все-таки удастся создать систему, которая исцелит мир на основе равенств и справедливости.
"Вот как? Им все еще неймется лечить?". Герман уронил газету на пол. Фразы о "лучшем мире" и "светлом будущем" казались ему оскорблением пепла замученных. Каждый раз, когда он слышал слова о том, что жертвы погибли не напрасно, в нем поднимался гнев. "Но что я могу сделать? Я вношу свою долю в общее зло".
Герман открыл папку, вынул рукопись и, читая, делал пометки на полях. Его образ жизни был столь же причудлив, как все, что он пережил. Он сочинял книги для рабби. Рабби тоже обещал "лучший мир" — в раю.
Читая, Герман скривил лицо. Рабби продавал Бога, как Terah идолов. Герман находил для себя лишь одно оправдание: большинство людей, слушавших проповеди рабби или читавших его сочинения, тоже были не вполне честными. У современных евреев была одна цель: подражать не-евреям.
Двери поезда открывались и закрывались; Герман каждый раз поднимал голову. В одном он был уверен: Нью-Йорк кишел нацистами. Союзники объявили амнистию восьмистам тысячам "маленьких нацистов". Обещание предать убийц суду с самого начала было обманом. Кто кого хотел наказать? Их справедливость была ложью.
Поскольку у него не хватало мужества покончить самоубийством, ему оставалось только закрывать глаза, затыкать уши, замыкать душу и жить, как червь.
На Юнион-сквер Герман должен был пересесть на экспресс местной линии и потом выйти на Двадцать третьей улице, но когда он поднял голову, то увидел, что поезд как раз подходит к Двадцать четвертой. По лестницам он перебрался на противоположный перрон и сел в поезд, шедший в обратную сторону. Но он снова пропустил свою станцию и проехал лишнее — до Кэнал-стрит.