Дурак - Андрей Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то на месте остался из нас.
Там.
Кто-то навечно вмонтирован в пол
Ножкой кровати — еще одна жизнь
Так начинается.
Гроб у двери…
Не для тебя ли — пойди, загляни.
Если подходит — ложись.
Там.
Там.
Там замыкается диапазон
Двух полушарий в одной голове.
Через Атлантику ходит Ясон,
Слева, в больничном сортире — Гудзон,
Справа — немытая Тверь.
Дверь в никуда,
Беспричина начал.
Там Коломбина кукует в окно,
Там холодина… в ней мальчик кричал:
Все ваши добрые сказки — говно!
Там.
Там.
Там.
10.
Ясность. Абсолютная, окончательная ясность. Ему тридцать четыре года. Он пережил Христа.
Его последний друг, настоящий, преданный, мудрый, косматый, насмешливый, его последний друг — тополь на Никитском бульваре.
Третья скамейка от перекрестка.
Теперь тополь прекрасен, как погибший жених, в увядающем коричневом, расчертив вершиной увядающие небеса, теперь тополь прекрасен и грустен.
Истина — в грусти.
Дерево — оно. Ни мужчина, ни женщина. Бог.
Славик Чумазый, Славик — дурачок, Славка — рвань, Слава Даун или просто Дурак — так прозвали его местные жители, скряги, твари, гниды, жабы, суки, бляди, гады, люди — тот самый Славик натаскал под тополь земли с могилы матери, сходил пешком в Санкт-Ленинград (кое-где подвозили) и принес немного пыли с места захоронения Златы.
Тополь разрыдался и погладил Славика опавшей листвой.
Теперь он не отходил от тополя ни на миг, только оправлялся по ночам в мусорный контейнер, стоящий за газетными стендами. Поначалу дворники били его за это, но смирились и даже швыряли ему остатки шаурмы и недопитые бутыли пепси-колы, выуженные из бульварных мусорниц.
Славик благодарил их: «Спасибо, мрази!»
Спал в снегу, спал в лужах, спал под солнцем. На самом деле не спал никогда — сон перестал быть необходимостью.
Суки, бляди, гады, люди приносили ему хлеб и, однажды, сладкий горячий кофе в прямоугольном пакете из под молока.
Иногда из приоткрытых окон притормозивших на перекрестке автомобилей к Славику летели скатанные в шарики деньги. Чумазый Славик распрямлял купюры и, прокалывая ветвями, вешал их на дерево. Тополь смеялся:
— Я не елка, меня этим не украсишь!
Славик вспомнил, как уродливо выглядит срубленная, то есть убитая, и нарядно, и чудовищно украшенная, увешанная дикими склянками, осыпающаяся рождественская ель.
Но тополь просто шутил. Славик любил шершавый тополиный голос.
— Я человечек просто. А человечики все хотят украсить на свой лад.
— Небо украшают звезды, землю украшает жизнь.
— Человечики глазеют на звезды… глаза наши созданы, чтоб в них отражались звезды. Так звезды становятся прекрасными — через человечиков глаза. А я давно не видел звезд…
— Ты умный человечек.
— Скажи, тополь, как твое настоящее имя?
— У нас нет имен. Мы ждем их от людей.
— Глупые человечики… собакам, которые живут с ними лет по десять — пятнадцать, они дают имена. А деревьям, что переживут и их самих, и собак их, и детей их, они никак не называют… хочешь, я буду обращаться к тебе по имени.
— Ты знаешь его?
— Конечно. Твое имя — Лер.
11.
Пахнет ванилью — от девушек на крайней скамейке. Харлова и …. И табаком — ветер принес. Бекетов. Снова Ванилью. Рэйни. Чуть-чуть бензина. Петровский. Ветер. Чалый. Ваниль. Прошлое — просто запах, просто привкус. Табак с ванилью.
Редкое, глубокое индиго вечернего московского неба.
Дерево и человек.
Человечек и тополь.
Лер и Славик.
«От тебя исходит музыка, я часто слушаю ее, когда ты делаешь вид, что засыпаешь» — «А ты разве не спишь? Разве деревья не спят?» — «Нет, деревья никогда не спят. Семя, родившее нас, погибает, и мы живем на месте их гибели, чтобы дать жизнь новым семенам, которые тоже погибнут, давая жизнь новым деревьям… Нам не до сна» — «Но ты иногда умолкаешь и я не слышу тебя, только тихо переливается сок и корни ворошат землю. Они растут?» — «Еще растут… хотя я не молод, не молода, не молодо…»
Дерево — оно. Так полагают люди.
«Музыка во мне. Больше мне ничего не надо. Когда меня не станет, музыка освободится» — «Ты мог бы ее записывать, воспроизводить» — «Зачем?» — «Чтоб ее услышали люди» — «Эта музыка не нужна людям» — «Почему? Ты не любишь людей?» — «Я сам — человек, я знаю, кто такие люди» — «Что же они не достойны радости?» — «В той музыке нет радости» — «Неправда! Когда ты звучишь, мои ветви полны птиц, они слушают, они слышат» — «Это радость птиц, это иная радость, не для человеков».
Снова ветер.
Гончарова.
Карамель, немного пудры.
«Такие как ты в мире людей называются «дурачками» — «Да, я чумазый дурачок в их мире» — «Ты умный» — «Конечно» — «Почему же ты живешь на клумбе?» — «Чтоб быть рядом с тобой, чтоб разговаривать с тобой, больше у меня никого нет» — «Но ведь если случится беда, я ничем не смогу помочь» — «Беда случилась давно, я с ней справился. Теперь уже ничего не произойдет, кроме…» — «Кроме?»
— Эй, придурок, лови окурок!
«Кроме разлуки» — «Ты думаешь о смерти?» — «Смерти нет, есть страшное… есть вечная разлука» — «И для нас?» — «Все зависит от последней минуты» — «У смерти много дверей?» — «У смерти нет ничего, потому что смерти нет. У жизни множество продолжений. И вариант бессмертия прямо зависит от последней минуты» — «У вас говорят: умерли в один день» — «Человечики умные, просто забыли об этом» — «Не страшно…» — «Нет, не страшно».
Черное.
Над Москвой не бывает звезд.
Фонари и витрины.
Оранжевое черное.
12.
— Вот эту, Михалыч, оцепляй! Да не ту — вот эту вот, я флажком ее мазанул! Ага, ага, красную. Усе, пилу заводи! И дурака на хер убери этого!
На куртках убийц написано «Мосозеленение. Тел: 490-39-26.»
Мосозеленение тел. Точечная парковая вырубка. Тополь Лер приговорен. Два корчевщика и пильщик окружили Славика.
— Давай, пшел отсюда!
Любопытные человечики наблюдают поодаль.
— за ноги тащи… Сука, бля…
Пильщик валится с разбитым в кровь лицом.
— …Ага, ага, дурака убрать… Але, ну, бля, дерется за дерево, дерется, говорю! Ну, наряд давай из восимист восьмова!
Четверо в мышином, уазик и ротвейлер.
— Говорю те, старшой, не дается. Вон Михалыча шваркнул.
— Э, придурок, вали отседова!
— Собакой травани, обоссытся, убежит.
— Э, припизь, те говорю…
— Да приспусти поводок-то!
— Взять!
Собака и человек сцепились, сплелись в диком хрипящем клубке. Ротвейлер вырвал у Славика щеку, Славик вонзился собаке в горло. Зубами. Псина хрипло завизжала, пытаясь вырваться. На губах человека пузырится кровавая пена. В пасти собаки — рваная кожа щеки.
Пальцами, своими железными, переломанными пальцами Славка выдавил ротвейлеру глаза. Зубами вырвал горло. Псина отвалилась, часто дыша… истекая, скуля… не жилец. Не жильцы.
Четверо обрабатывают дубинками уже не защищающегося человечка. Кровь, кровь, небо…
Любопытные наблюдатели зашевелили загривками: будто музыка где-то заиграла, зазвучала, стихла.
Тополь Лер слетает с пенька, встает на торец, чуть качается — «прощай, брат!» — и заваливается, больно ударившись верхушкой об литую чугунную ограду.
— До встречи, брат!
Мышиные втащили полутруп Славика в уазик. Туда же швырнули издохшую собаку. Надо бы скорую вызвать, пусть у них сдохнет, там разберутся. Да кому он, на хуй, бомжара, нужен…
— Э, любопытные, кто его бил?
— Не видели, кто его бил?
— Напьются, бомжи сраные, а мы разбирайся.
— Тетка, кто его так, не видала?
— Может, деревом придавило…
— Точно! Деревом!
— Полез же, а…
— Да пьяный… Дурак.