Тайный коридор - Андрей Венедиктович Воронцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барановский обнаружил также, что в ходе следствия не было произведено ни одной очной ставки. Он настоял на очной ставке Сеита Амета и Якуба в судебном заседании. Как всякий восточный человек в подобном положении, Сеит Амет вел себя эмоционально, кричал на Якуба, ему сделали три замечания, а потом прокурор, фактически взяв на себя обязанности судьи, подошел к обвиняемому, схватил его за кафтан и пригрозил: «Послушай, Сеит Амет, если ты не будешь слушаться и не замолчишь, то на тебя сейчас наденут кандалы».
Но обвинитель давил не только на Сеита Амета. Барановский был адвокатом новой школы и придавал большое значение агитации в судебном заседании, активно использовал в своих репликах иронию и сарказм. Тогда прокурор потребовал от суда, чтобы он запретил защитнику обращаться к нему лично, а делал это в письменном виде. Он также настаивал, чтобы, говоря о нем в третьем лице, Барановский избегал местоимения «он», а называл его аудитором, обер-аудитором или товарищем прокурора. Это были, в общем, формальные придирки, но, к удивлению Барановского, судьи не только согласились с обвинителем, а еще и обязали защитника «не вперять в подсудимых пристальных взглядов», не рисовать фигур на бумаге, так как это могут быть условные знаки для подсудимых, избегать резких выражений вроде «Я требую» и тому подобное». В таких условиях защищать обвиняемых, плохо знавший русский язык, Барановский, конечно, не мог. К тому же ему стало известно, что суд намерен добиваться назначения вместо него нового адвоката. Тогда он публично отказался от возложенной на него обязанности защиты подсудимых.
В итоге Сеита Амета, Сеита Ибраима и Эмира Усеина казнили по приговору военно-полевого суда, а Сеита Мемета Эмира отправили в ссылку. Но дело приговором не кончилось, оно получило скандальный резонанс. Барановский активно выступал в прогрессивной печати, утверждая, что дело игумена Парфения сфальсифицировано от начала до конца. А через несколько лет один чиновник встретил за границей в поезде человека, который рассказал ему, что он – бывший игумен Парфений, укравший сам у себя деньги. Будто бы его потом еще видели в Монте-Карло: за игорным столом зашел разговор о нашумевшем преступлении, и один из проигравшихся сказал с усмешкой, что он и есть тот самый сожженный игумен и проигрывает последние деньги Кизилташского монастыря. Конечно, любое значительное событие обрастает пухом легенд, но вот вам не легенда. Кровавое зерно, брошенное в землю, дает кровавый же урожай. Приказчика Сеита Амета Эсмерали казнили, а крымско-татарских националистов после революции семнадцатого года возглавил его потомок Сеит Амет, или Сейдамет, как тогда говорили.
– Интересная история, хотя и жутковатая, – пробормотал Алексей, когда Кубанский наконец закончил. – Но в чем ее острота, о которой вы говорили? Какие широкие исторические и философские обобщения из нее можно вывести, если не считать «кровавого урожая»?
Кубанский удивленно уставился на него.
– Вы что, не знаете про выселение Сталиным татар из Крыма? Их, между прочим, обвиняли примерно в том же, что и таракташскую троицу. Или не читали про дело Бейлиса, которое явилось венцом подобных процессов? А о прокуроре Вышинском вы слышали? Дело игумена Парфения – эти типичная российская трагедия, когда человеческими жизнями жертвуют ради политических целей.
– А если игумена Парфения действительно убили? У меня мороз пошел по коже, когда вы рассказывали, как его жгли. Его жизнь, что, не в счет?
– Так и в деле Бейлиса шла речь об убийстве мальчика. Но хорошо ли использовать эти убийства, чтобы расправиться с теми, кто неудобен по политическим, религиозным или национальным соображениям? Возьмите убийство Кирова. Жалко его? Жалко. Говорят, он был неплохой. Но если вспомнить, сколько невинных людей погибли из-за этого убийства… Это не проблема? Но ее трудно решить художественно на материале современной истории или сегодняшней жизни. Не пропустят. Дело игумена Парфения – идеальный вариант, заявку подмахнули не глядя. 1866 год, царизм, местный материал… А выводы можно сделать вполне злободневные. Но, чтобы оживить этот детективно-юридический хаос, переработать его в художественный сюжет, нужен прозаический талант, которого у меня нет. Сценариус-то мой по Дерману подмахнули, а снимать я по нему не могу. Чувствую, что здесь нужно что-то вроде «Расёмона» Куросавы, когда одна и та же история рассказывается участниками событий совершенно по-разному и с одинаковой достоверностью, но как это сделать драматургически? Как отойти от этой судебно-следственной атрибутики, чтобы изобразительный ряд не тащился за информативным? Нужен ход, прием, и вот – вижу его в ваших рассказах. Вам не факт события важен, а то, что за событием: двое живых и один мертвый в лифте, замороженный ребенок, стучащий, как палец, в окно… Вы и реагируете точно так же, как пишете. Я просто пересказывал историю с сожжением трупа, ничего не утрируя, а вы говорите – мороз по коже… Значит, сможете написать этот эпизод так, что и впрямь мороз пойдет по коже. А потом другой эпизод, точнее антиэпизод: как люди Охочинского жгут на том же месте костер, подбрасывают в него косточки, найденные где-нибудь на кладбище, чтобы получить требуемые доказательства… А?
– Надо подумать, – сказал Звонарев.
Цельного впечатления от замысла Кубанского у него пока не было: скорее он ему не нравился, чем нравился. Алексей в жизни не видел ни одного крымского татарина, и писать что-то в защиту представителей незнакомого народа представлялось несколько странным. Прообраз дела Бейлиса? Но Звонарев настолько мало знал о нем, что всегда путал его с делом Дрейфуса. Не нравилось ему, что в центре этой резко меняющейся детективной интриги – православный священник, ибо верующая мать учила его тому же, чему учили мусульман из Таракташа: о священниках либо хорошо, либо ничего. Капитан Охочинский по ходу рассказа Кубанского Алексею понравился, и ему жаль было делать из него фальсификатора. Да и вообще, доводы обвинения в деле игумена Парфения казались ему существеннее, несмотря на все нестыковки. «Будь я судьей, то, наверное, вынес бы такой же приговор», – признавался себе он. Принцип «Расёмона»? Да, пожалуй, это интересно. Но трудно: нужно больше версий, чем рассказал Кубанский, а где их взять – из пальца, что ли высасывать? Это нужно зарываться в архивы, а в архивах Звонарев никогда не работал, он и в Ленинке-то был всего пару раз. Единственное, что ему точно нравилось – это атмосфера дореволюционного следствия, схожая с тем, что описана в «Братьях Карамазовых»,