Против часовой стрелки - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …и свалить с ног мать, которая растила и воспитывала твоего ребенка девять лет! — гневно закончила Тоня.
— Растила — спасибо, — иронически улыбнулась крестница, — дети не фикусы, их поливать не надо: сами растут. А матушкино воспитание, танта, я каждый день расхлебываю, так что извини-подвинься.
Раковина с потеками, кучки мокрых пеленок прямо на полу, темное пятно сырости на стенке, похожее на двугорбого верблюда — все это отступило перед Тайкиным «извини-подвинься» — невероятными словами в устах племянницы и крестницы, невозможными до такой степени, что захотелось буквально отодвинуться от всего этого, и Тоня невольно подобралась, вжимаясь в стул. Нужно было бы встать и уйти, но держала миссия.
— …не позволю, — уверенно закончила Таечка, — а захочет нас повидать — милости просим, дверь открыта!
Зная сестру всю жизнь, Тоня легко могла вообразить ее в этой замызганной тесноте: сразу кинется скрести, мыть, оттирать, как сделала бы она сама, живи ее дочка, не дай Бог, в таком свинарнике. Повернула голову, услышав тиканье будильника на этажерке, деловито сверилась с наручными часиками: мне пора. Лёлиньке привет; заходите. Подвинула к Тайке аппетитно пахнущие свертки и решительно встала.
Вечером Федя внимательно выслушал сумбурный отчет о миссии жены, кивая именно в тех местах, где ожидался кивок, и медленно покачивая головой там, где только такое неодобрительное покачивание было уместно. Он как раз снимал наручные часы, когда грянуло «извини-подвинься», а здесь можно было только недоверчиво поднять глаза. Оба давно научились реагировать на внешние события одинаково, а потому пришли к единому выводу: супруги живут, слава Богу, в полном согласии, если даже лексикон у них общий; можно лишь пожалеть о его уровне.
Они единодушно промолчали о том, как может вписаться в дружную семью Лелька; представить это было нелегко. Никому из них не случилось оказаться тем ноябрьским вечером в квартире, куда Тайка втащила икающую от слез дочку. Девочка не заметила, когда и куда исчезли оба милиционера, провожавшие их на троллейбус, и решила, что синие шинели просто растворились в густой холодной темноте. «Чего ревешь? В тюрьму тебя, что ли, привели?» — прикрикнул вместо приветствия отчим.
В тюрьму.
Однако крестных там не было. Но бабушки, увы! — там не было тоже, и не только в тот вечер: она больше не заходила в дочкину квартиру.
Никогда.
Да не посчитается это опережением событий, если сказать, что Тонина миссия оказалась выполнена только наполовину.
А значит, провалилась.
Вторая крепость, которая, на ее взгляд, не требовала усиленной осады и была к тому же изнутри взорвана инфарктом, оказалась неприступной! Сестра пресекала любую попытку заговорить о дочери, пресекала одной только фразой: «Дай спокой».
— Прокляла ты ее, что ли? — испуганно и яростно воскликнула Тоня, выведенная из себя. — Это твоя плоть и кровь!..
Ничего, кроме «дай спокой», на этот вопрос и упрек Ира не ответила. Ничего не спрашивала о Тайке и не отвечала на вопросы, которые задавали ей.
Она умела молчать.
Прокляла?! Нет — отшатнулась.
Но внучка, третий ребенок… Как же?..
Никто не знает, какая рана в душе болела сильнее: от дочери, которую отторгла сама, или от внучки, отнятой дочерью. А разве не все сказано диагнозом? Ведь инфаркт назывался прежде разрывом сердца.
Живое сердце было разорвано на две части, и обе кровоточили.
Говорят, время лечит. Нет, это мы «лечим» время. Так происходит не только с человеком, но и с человечеством, иначе у людей не возникало бы потребности снова и снова переписывать историю, науку о прошедшем времени. Время миновало, оставив за собой содеянное и, разумеется, ничего не исправив и никого не вылечив, и помчалось дальше, предоставив людям бродить по развалинам, вести раскопки и воссоздавать минувшее с разной степенью достоверности: то близко к тексту, то правдоподобно — и потому особенно убедительно, — а то искаженно, словно в кривом зеркале.
Так и память отдельного человека редактирует происшедшее, исправляет самоё себя, одно вычеркивая, другое стирая, третье вынося за скобки, чтобы облегчить, смягчить боль, которая будит по ночам. Но не всякую боль можно заживить: рана, нанесенная собственным ребенком, не зарубцовывается никогда.
Ирина настолько устранилась из жизни Тайки, что перестала ходить по той улице, где она жила, а всегда выбирала другой путь.
Единственным посредником между матерью и дочерью была Тоня, но слово «посредник», пожалуй, не вполне правомочно, ведь посредничество предполагает наличие двух сторон, контакт между коими посредник и обеспечивает, в то время как Ирина ни на какой контакт не шла.
В Тайке несколько поубавилось заносчивости. Она держалась, к удовлетворению крестной, уже не так уверенно. Торопясь ковать железо, пока горячо, Тоня пригласила обеих (независимо друг от друга, разумеется) «на чашку чая» — и потерпела крах. То ли Ира услышала из прихожей дочкин голос, то ли разглядела на вешалке знакомое пальто, но факт то, что своего снимать не стала, и даже Федя не смог ни задержать ее, ни вернуть.
Конечно, Тоня не была бы Тоней, если бы ограничилась одной такого рода попыткой посредничества. Нет, конечно; да и «сколько можно играть в дочки-матери?», возмущалась она сестрой, твердо надеясь, что та не выдержит.
Тогда вмешался Федор Федорович — не только как муж своей жены, но и как врач, — и объяснил Тоне, что скорее не выдержит Ирино сердце. «А второй инфаркт она не перенесет», — сказал твердо и даже добавил Ирино «дай спокой».
Таечка впала в оторопь.
Потом растерянно сообщила крестным, что будет по воскресеньям отпускать дочку «к матушке в гости; мы так решили».
Тоню и Федю покоробило слово «в гости», едва ли применимое к дому, где ребенок прожил всю жизнь, но оба вздохнули с облегчением. Рано, впрочем: Тайка не была бы Тайкой, если бы капитулировала так просто. «По воскресеньям» не означало «в каждое воскресенье» и даже не «через воскресенье», а зависело от целого ряда условий: если будет убрана квартира, если девочка будет хорошо себя вести, если Ленечка, у которого резались зубки, не закапризничает, если… Визиты к бабушке управлялись разными «если», но крестные об этом не знали.
Бабушка знала: школа-то рядом.
По пути на работу она заходила в знакомую полутьму каменного свода и ждала знакомого звука бронзового колокольчика. Внучка прибегала и сразу утыкалась лицом в ее пальто. Если больше уроков не было, они шли вместе по улице, озабоченные только одним: идти как можно медленней. Обе мечтали о воскресенье, стараясь не думать, что оно может не состояться. Как на прошлой неделе, когда отчим обнаружил не вытертую на этажерке пыль.
Трудно сказать, что эти встречи делали больше: радовали или рвали душу, но хорошо, что они происходили.
Строго говоря, их не должно и не могло быть. Школа получила нарекание от детской комнаты милиции за недопустимую терпимость к религиозной пропаганде среди учащихся, точнее, среди одной учащейся. Женщина со странно вогнутым лицом, в темно-синем кителе с погонами, провела беседу с завучем. Завуч сокрушенно кивала, полностью соглашаясь с нею, но далеко не сразу сообразила, что религиозную пропаганду вела первая выпускница школы, говорившая такие странные и трогательные слова на школьном торжестве.
Ирина не знала о директиве «Контакты с бабушкой не допускать». Старая немка, которую она встретила в школьном коридоре, торопливо увлекла ее в пустой класс и перевела казенные слова на человеческий язык, хоть они не стали от этого человеческими.
Дальше гардероба бабушка не ходила и бывать в школе каждый день опасалась.
Не за себя — за внучку.
Шло время, равнодушно отсчитывая недели от воскресенья до воскресенья, шло — и ничего не лечило. Ирина мысленно зачеркивала «пустые» воскресенья, которые без внучки тянулись особенно долго.
Время шло; дамы на картине все так же увлеченно читали свою книжку и не могли дочитать. Или это была уже другая книжка, и бабушка с внучкой не заметили, как она появилась?
Время шло; пора было собирать документы для пенсии.
12На самом деле этим следовало заняться давно, еще год назад, да случилось так, как обычно случается, когда не хочется что-то делать. Мысль о необходимости этого «чего-то» мешает, как, скажем, трещина на потолке, влекущая за собой неизбежность ремонта, а что такое ремонт, объяснять не надо. Слово «бабушка» наполняло сердце гордостью, в то время как «пенсионерка» пугало и повергало в уныние: представлялись мутные очки, тощий седой узелок волос, задрипанное пальтецо и боязливые мелкие шажки. Старушонка, одним словом.
Ну так и Бог с ней, с пенсией. Как и с трещиной на потолке.
Конец неопределенности положил казенный человек, начальник отдела кадров. Был он, как принято, не то майором, не то подполковником в отставке, а внешне удивительно напоминал лешего, так и не прижившегося в городе: тощий, с шишковатым носом, из которого торчали волосы, похожие на мох, и длинными узловатыми пальцами, желтыми от табака. Только на правом мизинце ноготь был необыкновенно длинным и ухоженным, хоть и загибался наподобие пергаментного свитка. Кадровик говорил дребезжащим голосом и был однофамильцем композитора Лядова. Последнее обстоятельство любопытно тем, что звали его Борис Борисычем, и документы он подписывал строго по правилам: ставил сначала инициалы, а затем фамилию… Объяснил Ирине, что в нашей стране пенсионный возраст для женщин — пятьдесят пять лет, после чего достал из-за волосатого уха карандаш и отметил выдающимся своим ногтем что-то на листе бумаги: «Это если вы работаете… что, с восемнадцати лет? А-атличненько… Стало быть, общий рабочий стаж у вас сорок лет! Вы а-атличненько заслужили законный отдых, пусть молодые столько поработают…» И отправил «улаживать формальности» в исполкоме.