Символ веры - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Двадцать пять человек, долго стрелять придется…
— Прав! Здесь нужен пулемет. Что будем делать?
Слушай… — Он рванул себя за волосы так, что я подумал: сейчас выдерет с корнем. Но он не выдрал ни одного. — Это же наверняка динамитчики! Я только сейчас понял… Они несли с собой взрывчатку для диверсий на нашем операционном направлении! Или в тылу! Скажем — мосты? А?
— Где у нас в тылу — мосты?
— Не придирайся, Арвид, я даю абрис ситуации. Я считаю, что в лесу надо хорошенечко поискать! Мы найдем этот динамит!
— Значит, отложим?
— Не надейся. Приказ есть приказ!
Он не сумасшедший, нет… Но я не в первый раз замечаю, что такие, как он, еще недавно замученные и задавленные царской властью до последнего предела, — теряют от ненависти голову…
Прибежал Новожилов, комиссар приказал ему (в числе прочих) быть в команде. «Ты вспомни, как мы встретились, Арвид, ты вспомни, что ты говорил о революции, ты Веру вспомни! Я не стану стрелять». — «Тогда мы будем вынуждены расстрелять тебя. Ты военный человек и знаешь, что бывает за неисполнение приказа…» — «Эх, Арвид-Арвид…» — только и сказал он.
Выстроили три батальона, поставили пулемет, привели осужденных. Татлин громко и внятно зачитал приговор. Они молчали, лиц я не видел — длинная белая линия, все слилось. И вдруг закричали все разом, и в этом зверином кряке отчетливо различил я слова: «Не виноваты, братцы… Не виноваты!» Я посмотрел на Татлина, он был не в себе. «Командуй…» — Я повернулся и пошел, чувствуя спиной и затылком, что этой команды он не отдаст, и вдруг услышал: «Отставить. Всем разойтись: Арестованных запереть в сарай». Что ж… Неправому делу не поможет даже революционный экстаз. Твоя гибель ради общего дела — это твой долг. Хотя исполнить его нелегко. И тогда говоришь себе: так надо — и исполняешь. Но расстрел — не просто гибель. Это убийство; и сомнение в своем праве, в приговоре, который обрек на смерть других, — как это преодолеть? Разве хватит здесь «так надо»?
Пришел Новожилов, попросил закурить и долго молчал. «Я примирился с тобой, Арвид, и, если Вера вернется, мешать не стану». Лицо у меня полыхнуло, я не знал, что ему сказать. «Она выбрала тебя, я знаю… — Он ввинчивался в мои глаза, будто хотел отыскать в них нечто одному ему ведомое, успокоиться, что ли… — И что толку, если я скажу тебе, что не отдам? Чепуха… Решает она. Ты только смотри потом, не слишком расстраивайся из-за этого…» Из-за чего?
Через два дня мы двинулись в сторону Казани. В лесном раскольничьем скиту Новожилов нашел Веру. Она была ранена, но уже чувствовала себя хорошо, солдаты (они шли с нами без оружия) опознали в ней того самого «офицера», который уговорил их перейти на сторону революции.
Я спросил: «Снова к Новожилову? Мы дадим ему роту».
Ответила: «Порученцем — к тебе. Возьмешь?»
Вот ведь — жизнь… Поди угадай…
В тот же день я приказал вернуть солдатам винтовки и выдать патроны. Я сказал им: «Вы вправе обижаться на меня и моего комиссара. Но обижаться на революцию вы не должны. Эта революция — ваша!» Кто-то из них ответил: «А не все равно — от чьей пули ноги протянуть… Но я видел, краском: ты не отдал приказа. А кто из наших офицеров сделал бы так?»
Он слишком хорошо подумал обо мне… На первом же привале к костру подошел Татлин, налил в кружку кипятку, начал прихлебывать. Я понял, что он ищет примирения. «Ты убил бы этих людей и спал бы спокойно?» — «Это совсем не простая война, Арвид… Ты знаешь, как жили мы в местечках? Как обращались с нами урядники? При слове „урядник“ пустела улочка… А скольких убили во время погромов? За что? Я тут на днях услыхал разговор писарей. Зачем революция, если русскому человеку не продыхнутъ?» — «И что ты ответил?» — «Я подошел к ним, и они поняли, что я все слышал. Знаешь, испугался только один. Второй улыбнулся: „Разве неправда, комиссар?“ И тогда я сказал ему: правда. Мы были задавлены царизмом. Полпроцента банкиров и купцов среди нас, и еще процент — адвокатов и врачей, это правда. Кто остальные девяносто восемь? Забитые рабы из „черты оседлости“, с вечно согнутой от страха спиной и неизбывной рабской хитростью, чтобы выжить, чтобы обмануть свою рабскую судьбу. Народ, которому нужно спасать своих детей, — ему ли до заговоров против коренного народа? Он, не имеющий собственного языка (разве идиш — язык? Эта смесь полунемецкого жаргона с венгерскими и русскими ругательствами?), — неужели сможет он стать господином в огромной крестьянской стране? Кто говорит на древнем иврите? Раввины в синагогах. Кто живет в особняках? Барон Гинцбург. Кого убивали во время погромов? Нищих. Я говорю им: Бейлис пил кровь Андрея Юшинского. Вы верите в это? Даже специально подобранные присяжные оправдали Бейлиса. В революции мы? А где нам быть? Это наш последний шанс, чтобы выжить. Где русские интеллигенты? Не захотели пачкать руки. Что пишет Горький про Ленина?[19] Это стыдно? Они мне говорят: мы воевали с немцами, и нам было жалко в Германии убивать и грабить — там все такое чистенькое и приветливое, а в России убивать — одно удовольствие: что еврея — то и своего, русского, все, потому, немытые, и ты нас, комиссар, не убеждай, ты против нас грамотный и всегда выкрутишься, вы это умеете, уж не обижайся».
— Назови их, мы их накажем. Это недопустимо.
— Оставь… Я сам их вызвал на откровенность, и мстить за нее не стану. Тысяча лет пройдет, пока исчезнет эта страшная уверенность в нашей несуществующей вине…
Он все правильно сказал, но в его больных словах проскользнула невозможная, немыслимая логика, которая виной всему. Вот ее суть: сначала убивали меня. Теперь убиваю я. Потому, что меня убивали.
Но ведь тогда убийству не будет конца?
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ10 сентября пала Казань, по вечной нашей расхлябанности едва успели отправить в тыл остатки серебра. Вспоминать не о чем — неразбериха, шкурное «ячество», амбиции и пустота. Красные бросали бомбы со своих аэропланов, это вызвало панику. Нашим солдатам не из-за чего сражаться, нашим офицерам, утратившим душу живую, — тоже. Почему бы красным не победить?
Я повел в атаку офицерскую роту, мы построились в две шеренги, на флангах — пулеметы, я сказал, что они будут стрелять без пощады, если кто-нибудь побежит. Когда пулеметы на флангах — мимо них не пройти… Вынесли знамя — у нас теперь другие знамена, эмблематика наших прежних, «жалованных», исчезла волею «непредрешенцев», сейчас нам позволяют (спасибо!) верить в Бога и «комуч». И поэтому на знамени лик Спасителя и надпись вязью — «С нами Бог!». И вот — двинулись, навстречу поднялись цепи красных и командир, убийца брата, мне это придает силы, но наши дрогнули, и я понял, что крах неминуем. И тогда помимо воли, без малейшего усилия, просто так произнес я первые слова Народного гимна. И свершилось чудо, все подхватили, сначала робко и неуверенно, а потом мощно и неотразимо.
А те не пели, и шеренги их были не ровны, в какой-то момент они взяли винтовки на руку и ощетинились штыками.
Я ходил в атаку на юге. Там они всегда хрипели свой «Интернационал». Что ж… В их гимне ложные, несбыточные слова. Это даже хорошо, что они его все время поют. А вот теперь их молчание было страшным…
Сшиблись, никто не стрелял, дрались штыками и прикладами, кулаками и даже зубами рвали друг другу горло, я это видел…
Ненависть… Какая страшная ненависть у них… У меня нет к ним этой сжигающей ненависти, они такие же русские, как и я, и придет время, когда все мы вновь станем нормальными людьми.
А они рвали нас зубами…
Щелкопер, аккредитованный при нашем «правительстве», каким-то образом услышал или прочитал мнение Александра Блока: почему соборы — в стойла? Потому что священник столетиями не был образцом нравственности. А почему сожгли усадьбы? Потому что мы там пороли и насиловали девок. И столетние наши парки рубят и валят потому, что всю свою жизнь мы дурно забавлялись под их ветвями и кронами.
Это — дело Блока… Пусть объясняет так. Многие и многие дворяне — мерзавцы и негодяи. От Салтычихи до Аракчеева и Римана. Но русскую культуру создали мы. Толстой — наш. И Пушкин — тоже наш. И он, Александр Блок…
Жгите, рвите, перепивайтесь кровавым пойлом — пробил ваш час. Но вы еще вспомните. Вы еще пожалеете. Вы еще ужаснетесь.
…Очнулся в поезде, перебинтована голова, кто-то вынес меня с поля боя. Хватит этих воспоминаний. В Омске ждет депеша: ОН будет в начале октября…
Для меня его приезд — все, я придаю этой встрече почти мистическое значение. Ожидание нестерпимо, дни слились в один нескончаемый день, и вся жизнь словно в тумане; Надя берет за руку: «Милый…» — мне нечем ответить, у меня нет слов, и мыслей тоже нет. На карту поставлено все, вся жизнь на карте… (Странно, при чем здесь карты, игра? Разве я, Колчак, Россия — всего лишь тройка, семерка, туз? У меня нет времени сосредоточиться, и на ум приходят привычные слова гвардейского лексикона, всякая чушь из суеты офицерского собрания. Но вот истина: карту России, прекрасную зеленую карту, все больше и больше заливает безысходный и беспощадный цвет третьей революции: «Москва — третий Рим, а четвертому — не бывать!» Здесь нет аналогии? Или ассоциаций странной, предсказывающей гибель?)