Элизабет Костелло - Джозеф Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В общем, — говорит декан, — в гуманитарные науки.
Лицо юноши искажает гримаса.
— Это значит отклоняться от сути, господин декан. Если вы не против, я по-прежнему буду придерживаться термина „дисциплины“ или „штудии“.
„Такой молодой, а такой самоуверенный, — думает Элизабет. — Он будет придерживаться термина „штудии“, видите ли!“
— А как насчет Винкельмана? — спрашивает Бланш.
Винкельман? Молодой человек поворачивается и вопросительно смотрит на нее.
— Стал бы Винкельман, будь он знаком с вашей позицией, рассматривать себя просто как человека, хорошо знакомого с техникой интерпретации текстов?
— Не знаю. Винкельман был великий ученый. Может, и стал бы.
— Или Шеллинг, — не отступает Бланш. — Или любой из тех, кто более или менее открыто признавал, что идеалом цивилизации является Древняя Греция, а не иудео-христианская культура. Или, если уж на то пошло, те, кто считал, что человечество заблудилось и должно вернуться обратно, к примитивным корням, должно начать всё сначала. Лоренцо Валла — раз уж вы его упомянули — был антропологом. Для него отправной точкой было человеческое общество. Вы говорите, что первые гуманисты не были скрытыми атеистами. Да, не были. Но они были скрытыми релятивистами. В их глазах Иисус принадлежал своему собственному миру или, как сказали бы мы сегодня, своей культуре. Их целью как ученых было понять этот мир и интерпретировать его с позиций своей эпохи. Так же, как в свое время их целью было интерпретировать мир Гомера. И так далее — до Винкельмана.
Она резко обрывает себя и бросает взгляд на декана. Может быть, он подал ей какой-то знак? Неужели — в это невозможно поверить! — он позволил себе под столом дотронуться до колена сестры Бригитты?
— Да, — произносит декан, — потрясающе. Нам следовало пригласить вас сюда на целую серию лекций, сестра. Но, к несчастью, кое у кого из нас назначены деловые встречи. Может быть, когда-нибудь в будущем… — Он оставляет такую возможность повисшей в воздухе; сестра Бригитта смиренно склоняет голову.
IV
Она вернулась в отель. Она устала, ей нужно принять что-нибудь от непрекращающегося чувства тошноты, ей нужно лечь. Но ее не перестает мучить вопрос: откуда у Бланш такая враждебность к гуманитарным наукам? „Мне нет необходимости обращаться к романам“, — сказала Бланш. А может быть, эта враждебность направлена именно на нее? Но почему? Она честно посылала Бланш свои книги, по мере того как они выходили в свет, считая это своей святой обязанностью, однако ничто не указывает на то, что Бланш прочла хотя бы одну из них. Не призвали ли ее в Африку как представителя сферы гуманитарных наук или как автора романов (а может, то и другое вместе), чтобы преподать ей последний урок, прежде чем они обе сойдут в могилу? Неужели Бланш действительно видит ее в таком свете?! Ведь на самом деле — и она обязательно должна втолковать это Бланш — она никогда не была фанатичной защитницей гуманитарных наук. В этом есть что-то по-мужски самодовольное, чересчур эгоистичное. Необходимо поговорить с Бланш.
— Винкельман, — говорит она Бланш, — что ты хотела сказать, когда упомянула Винкельмана?
— Я хотела напомнить им, к чему приведет изучение классиков. К эллинизму как альтернативной религии. Альтернативе христианству.
— Так я и подумала. Но эта альтернатива лишь для некоторых эстетов, нескольких высоколобых продуктов европейской образовательной системы, не для всех и каждого.
— Ты не уловила мою мысль, Элизабет. Эллинизм сам по себе альтернатива. Это единственная альтернатива христианскому видению мира, которую мог предложить гуманизм. Можно было указать на древнегреческое общество — на идеализированную картину древнегреческого общества, но откуда это было знать обычным людям? — и сказать: смотрите, вот как нам следует жить — не в далеком будущем, а здесь и сейчас.
Эллада: полуобнаженные мужчины, их торсы блестят, натертые оливковым маслом; они сидят на ступенях храма, обсуждая вопросы добра и истины, а на заднем плане состязаются гибкие длинноногие мальчики и мирно пасется стадо коз. Свободный дух в свободном теле. Это даже не идеализированная картина, это мечта. Но ради чего еще жить, как не ради мечты?
— Не спорю, — говорит Элизабет. — Но кто сейчас верит в эллинизм? Помнит ли кто-нибудь, что означает это слово?
— Ты все-таки не поняла, что я хочу сказать. Древняя Греция — единственный эталон прекрасного, который смог предложить гуманизм. И когда этот эталон был отвергнут — а это было неизбежно, поскольку он не имел ничего общего с реальной жизнью простых людей, — гуманизм обанкротился. Тот молодой человек утверждал, что гуманитарные науки представляют собой всего лишь набор технических приемов, так называемых наук о человеке. Они скучны, они покрылись пылью. Кто из молодых мужчин или женщин, у которых в жилах бурлит кровь, захочет провести свою жизнь, роясь в архивах или занимаясь бесконечным толкованием текстов?
— Но в истории гуманитарных наук эллинизм был просто этапом. С тех пор видение мира, представление о том, какова может быть жизнь человека, обрело более содержательные формы. Например, бесклассовое общество. Или мир, откуда изгнаны бедность, болезни, неграмотность, расизм, сексизм, гомофобия, ксенофобия и прочие явления, которые мы проклинаем. Я не собираюсь защищать ни один из вариантов. Я просто говорю, что люди не могут жить без надежды или даже без иллюзий. Если ты обратишься к любому из тех, кто присутствовал за столом, и попросишь их, ученых-гуманитариев или, по крайней мере, преподавателей гуманитарных дисциплин, определить конечную цель их трудов, они, без сомнения, ответят, что всеми способами стремятся сделать большую часть человечества лучше.
— Да. И при этом обнаружится, что они — настоящие последователи своих предшественников-гуманистов, которые предлагали светское понимание спасения: возрождение без вмешательства Христа. Только трудами самого человека. Как древние греки или американские индейцы. Или зулусы. Ну так вот, это невозможно.
— Я согласна, невозможно. Потому что и древние греки, и индейцы, и зулусы были обречены, хотя никто из них не сознавал этого.
— Я вовсе не это имела в виду. Я говорю только о том, как представляли себе ход истории гуманисты. Таким образом обрести спасение невозможно. Extra ecclesiam nulla salvatio.[7]
Элизабет качает головой.
— Бланш, Бланш, — говорит она, — кто бы мог подумать, что ты станешь таким ортодоксом?
Бланш улыбается ей холодной, неприветливой улыбкой. На стеклах ее очков пляшут блики.
V
Суббота, ее последний полный день в Африке. Она проведет его в Мариенхилле, месте, которое ее сестра избрала для своих трудов и сделала своим домом. Завтра она отправится в Дурбан. Из Дурбана улетит в Бомбей, а оттуда в Мельбурн. „Вот и всё. Мы с Бланш больше не увидимся, — думает она, — во всяком случае, в этой жизни“.
Ее пригласили сюда на торжественную церемонию, но на самом-то деле за этим приглашением скрывалось желание Бланш показать ей больницу. Она прекрасно понимает это, но внутренне сопротивляется. Ей не хочется посещать эту больницу Она видела все это по телевизору, и не раз, и не может больше выносить тощих как палки ног, вздутых животов, огромных, ничего не выражающих глаз обреченных детей, которым скоро уже не понадобятся ни лекарства, ни забота. „Да минует меня чаша сия! — молится она про себя. — Я слишком стара, чтобы выдержать такое зрелище. Слишком стара и слаба. Я просто заплачу“. Но отказаться она не может, ведь дело касается ее собственной сестры.
В конечном счете все оказывается не так уж и страшно, не настолько страшно, чтобы сломить ее. Медицинский персонал одет с иголочки, оборудование новое — результат работы Фонда сестры Бригитты, — атмосфера спокойная, даже веселая. В палатах наряду с персоналом можно увидеть женщин в местной, туземной одежде. Она принимает их за матерей или бабушек, но Бланш объясняет, что это знахарки, туземные целительницы. Тогда она вспоминает, что именно этим и знаменит Мариенхилл, что это и есть великое нововведение Бланш — больница для народа, где местные целители работают рядом с врачами, представляющими западную медицину.
Что касается детей, то Элизабет удивлена, каким веселым может быть даже умирающий ребенок (хотя, может быть, Бланш постаралась, чтобы самые тяжелые случаи не попали в ее поле зрения). Именно об этом и писала Бланш в своей книге: с помощью любви, заботы и правильно подобранных лекарств этих несчастных можно подвести к вратам смерти так, что они не будут испытывать страха.
Бланш сопровождает ее в часовню. Когда Элизабет входит в скромное строение из кирпича и железа, первое, что она видит, это резное деревянное распятие, изображающее исстрадавшегося Христа с лицом, похожим на маску; на голове у Него — венок из живой акации с шипами; Его руки и ноги прибиты не гвоздями, а стальными болтами. Фигура Христа почти в человеческий рост, крест достает до оголенных балок потолка; распятие доминирует в часовне, подавляя все остальное.