Вчерашний мир - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот "храм прогресса" имел одну особую святыню, так называемый "Фельетон", который, как и крупные парижские дневные газеты "Тан" и "Журналь де деба", публиковал в "подвале" серьезнейшие и совершеннейшие критические статьи о поэзии, музыке, театре и искусстве, в явном отмежевании от скоротечной политики и злобы дня. Выступать здесь имели право лишь авторитеты, давно себя утвердившие. В эту святыню могли привести лишь основательность суждений, многоопытность и совершенство формы. Людвиг Шпейдель, мастер малых форм, Эдуард Ханслик, писавшие там о театре и музыке, имели такой же "папский" авторитет, как Сент-Бёв в Париже, в его "Понедельниках", они решали для Вены успех произведения, театральной пьесы, книги и тем самым часто - человека. Каждая из таких статей на целый день становилась предметом бесед в просвещенных кругах: статьи обсуждались, критиковались, ими восхищались или возмущались, и, если вдруг среди давно почитаемых признанных "фельетонистов" всплывало новое имя, это становилось событием. Из молодого поколения только Гофмансталь нашел туда вход несколькими из его блестящих сочинений; обычно же молодые авторы должны были довольствоваться тем, что их прятали в конце литературного раздела. Тот, кто печатался на первой странице, увековечивал свое имя для Вены в мраморе.
Как я нашел смелость предложить небольшую работу "Нойе фрайе прессе", оракулу моих отцов и приюту избранников, мне до сих пор не совсем понятно. Но, в конце концов, ничего более страшного, чем отказ, произойти не могло. Редактор "Фельетона" принимал только раз в неделю с двух до трех часов, так как из-за постоянных посещений известных литераторов у штатных сотрудников для работы с пришельцами оставалось совсем мало времени. Не без сердцебиения поднялся я по маленькой винтовой лестнице в редакцию и попросил доложить о себе. Через несколько минут секретарь вернулся, сказав, что господин редактор просит, - и я вошел в узкую, тесную комнату. Редактора "Фельетона" "Нойе фрайе прессе" звали Теодор Герцль, и это был первый человек всемирно-исторического масштаба, с которым я столкнулся в жизни - разумеется, еще не ведая, какой невероятный поворот призвана совершить эта личность в судьбе еврейского народа и в истории нашего времени. Начал он с поэтических опусов, рано обнаружил блестящие способности журналиста и стал любимцем венской публики сначала как парижский корреспондент, затем как критик "Нойе фрайе прессе". Его статьи и поныне поражающие богатством острых и часто тонких наблюдений, изощренностью стиля, значительностью мыслей, которые ни в юморе, ни в сатире никогда не утрачивали врожденного благородства, - были образцом изысканности в журналистике, приводили в восторг весь город, а в этом городе изящное понимали. Его пьеса с успехом шла в "Бургтеатре", так что человек это был известный, боготворимый молодежью, чтимый нашими отцами, пока однажды не случилось непредвиденное. Судьба всегда знает, как отыскать путь к человеку, который необходим для ее тайных замыслов, даже если тот хочет спрятаться от нее.
В Париже Теодор Герцль стал свидетелем события, которое потрясло его душу, - один из тех часов, что меняют всю жизнь; в качестве корреспондента он присутствовал на публичном разжаловании Альфреда Дрейфуса, видел, как с несчастного срывали эполеты, а тот громко восклицал: "Я невиновен". И он тогда искренне поверил, что Дрейфус невиновен и вызвал это ужасающее подозрение в предательстве лишь потому, что был евреем. Сам Теодор Герцль, будучи человеком прямым и гордым, страдал от еврейской участи еще в студенчестве - благодаря пророческому дару предвидения он ощутил весь трагизм еще в те времена, когда эта участь едва ли казалась трагичной. Рожденный быть лидером, чему его великолепные внешние данные способствовали в не меньшей степени, чем широта его мышления и знание мира, он создал фантастический план, как раз и навсегда покончить с еврейской проблемой путем воссоединения еврейства с христианством через добровольное массовое крещение. С фантазией истинного драматурга он представлял себе, как возглавит огромное многотысячное шествие австрийских евреев к собору Святого Стефана, чтобы там в беспримерном символическом акте навсегда освободить от проклятия и ненависти отверженный народ. Вскоре он осознал невыполнимость этого плана, литературная работа долгие годы отвлекала его от коренной проблемы его жизни, "решение" которой он рассматривал как главную цель; но теперь, в момент разжалования Дрейфуса, мысль об отверженности его народа словно нож вошла в его грудь. Если неизбежна обособленность, сказал он себе, то тогда уж абсолютная! Если нашей участью навечно стало унижение, то противостоять ему нужно гордо. Если мы страдаем от отсутствия родины, то создадим ее себе сами! В итоге он опубликовал брошюру "Еврейское государство", в которой утверждал, что всякая попытка ассимиляции, всякая надежда на терпимое отношение к еврейскому народу невозможны. Евреи должны основать на своей древней родине Палестине новую, собственную отчизну.
Я был еще гимназистом, когда эта небольшая, однако обладающая пробивной силой стального копья брошюра вышла в свет, но прекрасно помню всеобщее недоумение и досаду венских евреев из буржуазных кругов. Что за бес. говорили они раздраженно, вселился в этого обычно столь рассудительного, остроумного и изысканного писателя? Что за глупости он выдумывает и пишет? С какой это стати нам надо в Палестину? Наш язык немецкий, а не древнееврейский, наша родина - прекрасная Австрия. Разве нам плохо живется под добрым кайзером Францем Иосифом? Разве жизнь наша не становится все лучше и лучше, разве положение наше безнадежно? Разве мы не равноправные подданные государства, не коренные и верные жители любимой Вены? И разве мы живем не во времена прогресса, который через несколько десятилетий устранит все религиозные предрассудки? Зачем понадобилось ему, еврею, давать такие карты в руки нашим злейшим врагам и пытаться нас обособить, тогда как мы с каждым днем все ближе и теснее соединяемся с немецким миром? Раввины горячились на кафедрах синагог, главный редактор "Нойе фрайе прессе" даже запретил всякое упоминание слова "сионизм" в своем "прогрессивном" журнале. Терсит венской литературы, мастер сарказма, Карл Краус написал брошюру "Корона для Сиона", а когда Теодор Герцль появлялся в театре, по рядам проносился иронический шепоток: "Его величество явилось!"
Сначала Герцль мог думать, что его неверно поняли; Вена, где он благодаря своей многолетней популярности чувствовал себя лучше всего, отвергла и даже осмеяла его. Но затем, точно эхо, отозвался ответ, внезапно и с такой силой, что он, вызвав к жизни своими несколькими десятками страниц столь мощное, далеко шагнувшее движение, почти испугался. Ответ пришел не от хорошо обеспеченных, живущих с комфортом евреев Запада, а со стороны огромных масс Востока, от галицийского, польского, русского пролетариата из гетто. Сам того не предполагая, Герцль своей брошюрой расшевелил тлеющий на чужбине огонь еврейства, тысячелетнюю мессианскую мечту, предсказание, подтверждаемое священными книгами, о возвращении на землю обетованную - эту надежду и вместе с тем религиозную уверенность, которая единственная делала еще осмысленной жизнь тех забитых и порабощенных миллионов. Всегда, когда кто-нибудь - пророк или проходимец за две тысячи лет изгнания прикасался к этой струне, то вся душа народа приходила в волнение, но никогда так мощно, как на этот раз, с таким шумным бурлящим откликом. Раздробленную, охваченную распрями массу сплотил несколькими десятками страниц один-единственный человек. Самым счастливым в короткой жизни Герцля было предназначено стать этому первому мгновению, пока идея еще имела упоительно-неясные формы. Как только он попытался конкретно сформулировать свою цель для реальной действительности, собрать воедино все силы, он вынужден был признать, насколько разнородным сделался этот его народ среди различных народов и судеб: здесь евреи верующие, там атеисты, здесь - социалисты, там - капиталисты, и все и на разных языках горячо выступают друг против друга, и все не способны подчиниться единому авторитету. В тот, 1901 год, когда я увидел Герцля впервые, он находился в центре борьбы и был, возможно, в разладе с самим собой: он еще недостаточно верил в успех, чтобы отказаться от места, которое кормило его и его семью. Ему еще приходилось разрываться между обычной журналистской службой и задачей, которая была делом его жизни. Тогда и принял меня в редакции Теодор Герцль - редактор "Фельетона".
* * *
Теодор Герцль поднялся, чтобы поздороваться со мной, и я невольно почувствовал, что ироническое прозвище "король Сиона" в чем-то точно: он действительно выглядел по-королевски, со своим высоким, открытым челом, ясными чертами, своей длинной, иссиня-черной бородой апостола и своими темно-карими меланхоличными глазами. Широкие, несколько театральные жесты были лишены искусственности, потому что вызывались естественным величием, и вовсе не требовалось особого повода, чтобы продемонстрировать передо мной его значительность. Даже за этим обшарпанным, заваленным бумагами письменным столом в этом тесном редакционном обиталище в одно окно он производил впечатление шейха бедуинов; развевающийся белый бурнус был бы ему так же к лицу, как его безукоризненно пошитая, явно по парижской моде, черная визитка. После небольшой намеренно выдержанной паузы - он любил, как я потом часто замечал, эти маленькие эффекты и, вероятно, обучился им в "Бургтеатре" - он снисходительно и в то же время весьма дружелюбно подал мне руку. Указав на кресло рядом с собой, он спросил: "Мне кажется, я где-то уже слышал ваше имя или читал. Стихи, не так ли?" Мне пришлось подтвердить. "Итак, - откинулся он в кресле, - что вы принесли?"