Русский Колокол. Журнал волевой идеи (сборник) - Иван Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где эта совесть у современных «искусителей» и «искусников»? Где эта верность художественному долгу, это острое чувство своей художественной власти и ее пределов, это сознание того, что эстетически-несовершенное – преступно перед голосом некоего судии?! Так, художественный гений – есть сразу подсудимый и судия, «всех строже» умеющий ценить свой труд… И его творчество есть служение; а его служение есть «священная жертва» зовущему Богу… И именно поэтому его искусство не знает ни личной похоти, ни холодно кощунственной выдумки… Где это все в «искусстве» модернизма?..
Кризис «современного» «искусства» состоит в том, что оно утратило доступ к главным, священным содержаниям жизни и погасило в себе художественную совесть. О главном, о священном, о мудром – современному искусству нечего сказать; ибо те, кто его «творят», – не испытывают, не воспринимают, не видят этого Главного. Но именно поэтому «современное» «искусство» – или просто удовлетворяется ничтожным и пошлым (модернистическая живопись, французские романы, поэзия Северянина, беллетристика Белого, новая архитектура южногерманских городов, подавляющее большинство кинематографических пьес, музыка Стравинского и Прокофьева), или же пытается выдать свои создания за какие-то высшие «пророческие» прозрения и достижения, по-хлыстовски смешивая блуд и религию (поэзия Блока и Иванова, «экстазы» и «мистерии» Скрябина и другое). Читая это, слушая это, видя это – нельзя не испытывать чувства стыда и тоски: мучительно стыдно, что они не стыдятся «творить» так и такое, что они сознательно и открыто не постеснялись погасить в искусстве тот священный трибунал Духа и Вкуса, который в душе помешанного угасает невольно, катастрофически, вследствие напора безвыходно кипящих страстей…
Поистине большевицкая революция осуществила в имущественных, государственных и общекультурных отношениях именно то самое упоение вседозволенностью, именно тот самый бред страстей и похоти, именно ту самую идеализацию греха, именно то самое разнуздание инстинкта, которое в искусстве осуществляло у нас это предреволюционное поколение «модернистов». И большевицкое искусство, начиная от Мейерхольда и кончая Шершеневичем и Маяковским, – только довершило по-своему все это разложение и проявило этот кризис с вызывающим бесстыдством сущего помешательства.
Быть может, весь этот разлив предреволюционного модернизма, действительно «пророчески» предвосхищавшего грядущее всеобщее революционное разложение страны, не достиг бы такого размера и глубины, если бы у нас стояла на высоте художественная критика. Но художественная критика или отсутствовала, или страдала тою же духовною слепотою и тем же извращением вкуса: не было мужественных прозорливцев, не было сильных и глубоких судей, которые вскрыли бы этот недуг, разоблачили бы его опасную и гибельную сущность, пригвоздили бы всю нецензурность и соблазнительность этого мнимого, этого помешанного «искусства». И понятно, что слепота или потакание профессиональной критики оставляла в беспомощности или повергала в прямой соблазн читающего и слушающего обывателя. В искусстве царил своего рода психоз безвкусия, извращения и претенциозности; и этот психоз, предвыявляя ближайшие судьбы России, распространялся беспрепятственно, постепенно приучая людей не поддерживать своего духовного хребта и не дорожить им, предаваться всем соблазнам, принимать всерьез все свои капризы и выверты и, осыпаясь в бездну по линии наименьшего сопротивления, наслаждаться этой «художественной» психостенией, т. е. душевным расслаблением…
Всякое произведение искусства – указывает людям известный путь; оно ведет и учит. Так обстоит всегда, независимо от того, хотел сам художник кого-то «вести» и чему-то «учить» или не хотел; и это «учение» и «водительство» обычно осуществляется тем вернее и проникает тем глубже, чем меньше оно входило в намерения художника, чем меньше нарочитости и тенденциозности, чем больше самозабвенности и непосредственности отразилось в самом произведении. Изобразил ли автор прозрачность и покой или тревогу и смятение; пропел ли он о целомудрии и любви или об утрате и скорби – он вдвинул этим в душу зрителя и слушателя, в его воображение, в его чувство, в его внутренний опыт вместе со словами, о бразами и звуками – и самый предмет свой (покой, или смятение, или целомудрие, или скорбь). Он как бы влил их в его душу, приобщил ее к ним, заставил ее зажить ими; он как бы научил душу стать прозрачной или смятенной, он как бы повел ее к утрате и скорби. Чем художественнее произведение, тем больше его покоряющая и заражающая, его ведущая и учительная власть. И понятно, что духовно значительное искусство воспитывает человека и строит его дух, а духовно ничтожное и растленное искусство – развращает человека и разлагает его дух, и притом тем более, чем угодливее и льстивее, чем эффектнее и «опьянительнее» его проявления…
По сказанию древних греков, музыка Орфея была так прекрасна и гармонична, она обладала такою магическою и зиждущею силою, что от звуков ее сами собою сложились стены его города. Истинное искусство всегда подобно музыке Орфея: ибо ему присуща магическая и благодатная сила, строящая дух, а не разлагающая его. Художественное искусство, заслуживающее своего имени, есть нечто от духа и для духа: а дух имеет свой лик, свои грани и стены, свои законы и ритмы, свои требования, свою силу и свою мудрость. Пока человек будет скитаться по земле, любить и страдать, трудиться и бороться, он будет закреплять в искусстве тайные мечты и прозрения своего сердца и искать в художественных образах – радости, целения и умудрения. Но только духовная мечта будет давать ему радость и целение, и только духовное прозрение будет его целить и умудрять. Ибо бездуховное и противодуховное искусство сеет лишь соблазн, расслабление и заразу. И когда мы видим ныне, как пали на наших глазах градские стены русского духа, как исказился лик России, как извратились законы и ритмы ее жизни, – мы должны видеть и разуметь, что произошло это от разложения и расслабления в нас бессознательной духовности.
Русский художественный гений не угасал и не переставал творить за эти годы предреволюционной и революционной смуты. С нами вместе, и здесь, в зарубежьи, и там, в подъяремьи, – он продолжал жить, страдать и творить на всех путях и языках искусства. Но слышим ли мы его? Узнаем ли мы его? Научились ли мы отличать художественное от гнилостного, великое от пошлого, целительное от погибельного, мудрость от соблазна? Или нам нужны еще очистительные испытания и страдания?
Умудримся же и научимся! России нужен дух чистый и сильный, огненный и зоркий. Пушкиным определяется он в нашем великом искусстве; и его заветами Россия будет строиться и дальше.
И. А. ИльинВы наши братья!
(Открытое письмо к оставшимся русским патриотам)[90]
Мы не судим вас и не осуждаем. Мы знаем, какое бремя вы несете, и знаем, что история оценит ваши заслуги перед Россией. Вы любите родину, вы страдаете от ее разложения и унижения и служите ей; – с нас этого довольно, мы верим вам. Вы наши братья! И никто не поставил нас судьями, чтобы судить вас, наших братьев…
Историческая трагедия, разложившая и унизившая нашу родину, разлучила нас с вами и разметала нас по всему миру. Вы правы – нельзя было, не надо было всем покидать свое место, уходить на окраины или эмигрировать. Наивно думать, что все люди способны к активному героизму, к мечу, к заговору, к исповедничеству. Каждому свое дело; с каждого по способностям. И устаревший укор, обращенный к «оставшимся» («зачем не ушли»), относится к эпохе минувшей гражданской войны. Надо было не только уходить; надо было и оставаться. И верьте, что мы научились ценить ваш пассивный героизм, реально, изо дня в день изживающий в лишениях и унижениях вынужденной террором лояльности – тот строй, который нам не удалось доселе сбросить.
Но поймите и вы нас. Не думайте о нас того, что внушают вам наши враги. Верьте нам так, как мы верим вам. И тогда нам будет легче переносить нашу жизнь среди чужих народов и легче будет бороться за Россию.
Да, нам не удалось доселе сбросить этот строй. Но история еще движется, и время работает на Россию и на нас. Мы не сложили руки; мы не забыли свой долг. Нас не 30 тысяч. Нас около миллиона. Мы разбросаны и рассеяны; мы в огромном большинстве нуждаемся, даже бедствуем, прокармливаемся с трудом и ведем чернорабочую жизнь. Среди нас есть и утомленные обыватели; есть и малодушные; есть и отдельные перебежчики; где и когда их не было? Но в общем и целом мы живем одним – Россиею, ее освобождением, нашим грядущим возвращением и нашей будущей совместной с вами работой над ее воссозданием.