Сияние Каракума (сборник) - Курбандурды Курбансахатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На посту стою, товарищ капитан.
Вместе с радостью неожиданной встречи он почувствовал раздражение.
— Кто тебя на пост поставил?! Где повар и остальные бездельники? Где старшина? Я же приказал ему!..
— Раненые у меня, товарищ капитан, — Инна подошла ближе. — Спят. А я их охраняю. А вы в штаб гитчек, да?
У Комекова горячо и больно дрогнуло сердце от этого туркменского слова, произнесённого старательно, неумело и так прекрасно. И уже стояла перед ним не женщина, встречи с которой приносят радости, а нечто значительно более близкое и родное — сестра, мать, может быть, вся Туркмения, вся жизнь со своим прошлым и будущим.
Он непроизвольно сделал шаг вперёд, нежно опустил ладони на плечи девушки. Она высвободила руки, упёрлась ему в грудь, чтобы отстранить от себя. Но не оттолкнула. Помедлила, пробежала пальцами по кожанке.
— Так и не удосужилась я пришить вам пуговицы. Сами пришили? — Она потрогала рукав тужурки. — И здесь хорошо подштопали.
Сообразительный Мирошниченко отошёл подальше и в темноте разговаривал с лошадью. В голосе его звучали необычно тёплые, ласковые интонации, и слова были такими же ласковыми, добрыми, будто не с лошадью, а с хорошим человеком участливо беседовал дока-ординарец.
«Что делать?» — думал Комеков, держа Инну за плечи. Она стояла молча и тихо, как мышка, и ровно дышала в темноте. Он рад был простоять так бесконечно долго и одновременно было как-то неловко, хотелось отпустить девушку — и боязно было отпускать, и в штаб следовало торопиться. Что делать? Может быть, на пост поставить Мирошниченко? Однако одному комбату не положено по ночам ходить. Инну взять с собой вместо ординарца? Тоже вариант не из лучших, и без того штабисты в остроумии упражняются.
Он легко, словно одним дыханием, коснулся рукой мягких завитков волос, выбивающихся из-под шапки Инны, спросил, чтобы хоть как-то нарушить молчание:
— Откуда лошадь в хозвзводе взялась?
Девушка, ожидавшая иных слов, тихонько вздохнула, невидимо улыбнулась и отступила.
— Не знаю, товарищ капитан. Думаю, приблудилась. Это немецкий тяжеловоз, вроде першерона.
— Першерон — французская порода, — подал издали голос Мирошниченко, — а у немцев…
— Ладно, ты там помолчи пока, — посоветовал ему капитан, — тебя за твою сверхъестественную чуткость не в ординарцы, а в слухачи к зенитчикам надо определить было.
Инна негромко засмеялась.
— Зачем раненых при себе держишь? — спросил капитан, обретая привычную форму. — Почему в санроту их не отправишь?
— Отправила, — сказала Инна, — восемь человек отправила. А четверо из них назад сбежали — пока, говорят, разлёживаться будем, от батареи отстать можем. Двое, которые полегче, ушли в свои расчёты, а этих я не отпустила, при себе держу.
— Старшина приходил?
— Не видела,
— Значит, сейчас придёт. Передай, пусть немедленно снимет тебя с поста, или я с него самого шкуру сниму. Ясно?
— Ясно, товарищ капитан. Но раненые…
— Раненых заберёшь с собой и располагайтесь в моей землянке — там сухо, тепло. В общем, старшина знает. Телефонисты там — пусть переселит их куда-нибудь поблизости, чтоб не мешались.
— Они не помешают, — ответила Инна, — им, беднягам, тоже сегодня досталось. Как-нибудь потеснимся. Есть не хотите? У меня целый котелок лапши с тушонкой в телогрейку завёрнут.
— Неужели для меня приготовила? — пошутил Комеков.
— Нет, — честно призналась девушка, — не для вас. Это для раненых.
И Комеков не знал, было бы ли ему приятнее, если бы Инна сказала, что приготовила еду специально для него.
— Вот покормишь, и сама поешь перед сном, — подытожил он. — Ну, жди, Инна-джан, старшину, а мы — пошли, пока Фокин за нами посыльного не направил. Мирошниченко!
— Здесь я…
— Пошли, Мирошниченко, не отставай!
Капитан зашагал, как умел ходить в батарее только он один. Ординарец то шёл следом, то пускался догонять рысцой.
— Лошадь, товарищ капитан… она тоже… войну чувствует, — прерывающимся от быстрой ходьбы голосом говорил он. — И печалится она… как человек… слёзы из глаз текут… Умное это животное… на скачках бывало… проиграет и плачет… честное слово, сам видел:.. жокеем я был… Эх, ёлки-палки, упал!..
— Не жокеем ты был, а жо…! — озорно изменил капитан одну букву и засмеялся. — Как на лошади держался, если в собственных ногах путаешься, жокей!
— Кочки тут… кочки, — оправдывался ординарец.
На душе у Комекова было весело, не удручал даже предстоящий разговор в штабе с заместителем командира полка о минувшем бое. Кстати, подумал он, почему это я у Инны не узнал, кто именно вернулся из санроты? Нужно быть более внимательным к душевному подъёму людей.
Комекову вспомнилось недавно полученное письмо от матери. Мать неграмотна, под её диктовку пишут соседи, но слова-то остаются её, материнские, и мысли её, и беспокойство, и сомнения. Пишет, чтобы сражался с врагом честно, открыто, не опозорил бы, не приведи аллах, чести своего рода, чести туркменского джигита, но и берёг чтобы себя. Очень она ждёт его и считает каждый день до встречи. А вдруг начальники разрешат ему хоть на несколько дней домой приехать? Вот недавно друг его, Пашы, с которым они вместе в армию уходили, вернулся живой и здоровый. Ходит по селу, выпячивая грудь, медалями хвастается, с девушками заигрывает. Говорит, что отвоевал своё, хоть и голова цела, и руки-ноги целы, и всё остальное на месте. Слава аллаху, конечно, что целым вернулся, но может и Акмамед уже. выполнил свою военную норму? Может попросит начальников, чтобы уважили его старую мать, которая до сих пор на красной доске почёта в колхозном клубе висит? Пусть уважут её и отпустят Акмамеда в колхоз — в колхозе тоже рабочие руки ох как нужны, мужские руки нужны..
Милая ты моя, родная ты моя мама, больше ждала, подожди ещё немножко, потерпи — ты умеешь терпеть и ждать Не знаю, что рассказывает вам мой прежний друг Пашы, не знаю, какими путями вернулся домой. Я тоже очень соскучился по дому, но я ещё не выполнил свою «военную норму», да и кто её выполнил, если фашизм ещё смердит на земле! Правда, когда я лежал в госпитале, меня хотели комиссовать, потом давали три месяца отпуска для поправки. Прости меня, мама, но я отказался, я не считал себя вправе отдыхать, когда сражаются и умирают мои товарищи, иначе я на всю жизнь перестал бы уважать себя, а человек, лишённый собственного уважения, — как слепой верблюд в чигире: он дышит, ест, двигается, делает работу, но он не живёт. Я не писал тебе об этом, я боялся, что ты можешь не понять меня правильно. Но случись такое ещё раз, я поступил бы так же, мама.
— Мирошниченко! — окликнул он ординарца.
— Ну я! — хмуро отозвался тот, поблёскивая своей дотлевающей мигалкой.
— Когда вернёмся, узнай фамилии раненых бойцов, которые не остались в санроте. И сразу доложи мне.
— Чего докладывать! — тем же тоном, но уже с ноткой превосходства, ответил Мирошниченко, — Могу и сейчас доложить… ещё раньше знал, что вы про них спросите.
— Когда же ты успел узнать?!
— Когда вы позиций выбирать ходили.
— Хороший ты парень, Мирошниченко.
— Какой есть… а только незачем было свою землянку санинструкторше отдавать… мог бы я для неё не хуже найти… тоже цаца какая — комбатовский блиндаж ей…
— Ладно, Мирошниченко, помолчи, побереги дыхание, а то пыхтишь, как твой першерон. Какие ты там нежности немецкой кобыле на ухо шептал?
— Не кобыла это, а мерин…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Штаб полка размещался в здании бывшей школы, которую гитлеровцы, вопреки своим традициям, почему-то не превратили ни в гараж, ни в отхожее место. Война коснулась её своим корявым железным пальцем — двор был изрыт воронками взрывов, присмотревшиеся к темноте глаза различали исклёванные осколками стены, груды битого кирпича, расщеплённые деревья. Но в общем школа сохранила свой облик, и даже парты стояли в классе, где собрались офицеры полка.
Капитана встретили дружескими приветствиями, подначками по поводу опоздания.
— Комеков всё знает, он с майором чай пьёт! Давай, Комеков, выкладывай, зачем нас сюда собрали. Тебе, говорят, сегодня майор Фокин что-то по секрету сообщил?
— Отстаньте вы, — отбивался капитан от шутников, — я столько же знаю, сколько и вы. Где мой земляк?
— Здесь я, здесь, земляк!
Высокий красавец Давидянц, комбат-четыре, растолкав офицеров, горячо обнял Комекова. Он тоже был ашхабадец, и слово «земляк» для них обоих имело свой скрытый задушевный смысл.
От Давидянца попахивало спиртным, большие выразительные глаза его были подёрнуты поволокой.
— Понимаешь, — говорил он, крепко держа Комекова за плечо и жарко дыша ему в лицо, — понимаешь, земляк, четыре танка на меня выскочило. В твоём секторе, кажется, два было? А на меня — сразу четыре! А я ещё развернуться не успел, — понимаешь? Ну и два орудия сразу как корова языком слизнула! Но мы дрались! Мы так дрались, что кости трещали и у нас и у фрицев! Два танка подожгли, — понимаешь? А теперь меня ругают: почему не успел вовремя на боевые порядки выйти. Говорят, заранее надо было знать о наличии танков у немцев. Присниться они мне могли, что ли, танки эти? Я до того устаю, что и снов вообще не вижу. Понимаешь, если бы мы дня три-четыре постояли, конечно, разведал бы я эти проклятые «пантеры», а то ведь прямо с марша в бой, — понимаешь? Тут сам верховный главнокомандующий и тот маху дал бы!