Правда и кривда - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, эта парта в другом классе?
— В самом деле, может, вынесли туда, — Марко болезненно провел рукой по лбу и снова пошел впереди нее, тускло освещенный трепетным огоньком.
Во втором классе он нашел старую трехместную парту, нашел на ней между другими вырезанное свое и Устиново имя.
— Вот здесь мы сидели, плечом к плечу, душа к душе. Вы не знаете, что это за человек был, какое у него сердце было! — Марко еще хотел что-то сказать, но, охватив голову руками, заплакал, и слезы его закапали на ту парту, за которой теперь сидели другие дети, тоже плечом к плечу, душа к душе.
Она еще не умела утешать людей в горе, посмотрела на Марка, всхлипнула, хотя никак не могла представить, что на свете уже нет того мальчишки с кудрявыми, как хмель, волосами, похожего на ясное утро.
Спустя некоторое время Марко, досадуя на себя, срывал слезы с ресниц, но не мог сорвать: наплывали новые и снова падали на ту парту, где от их детства только и остались ножом вырезанные имена.
— Эх, Устин, Устин! — несколько раз звал к себе друга и будто укорял его, что он так рано покинул и добрую, и страшную землю.
Нежданно он спросил у нее:
— Чему вы думаете учить детей?
Она пожала плечами:
— Читать, писать, арифметики.
— И это надо, очень надо, а более всего — научите их любви. С ненавистью, злобой мы, старшие, как-то покончим. А детские сердчишки должны звенеть любовью, как деревца весенним соком. Учите их человечности, добру. Вы счастливая — вы учительница. Поймите это.
— Я понимаю, Марко Трофимович.
— Да, да, это я для себя, потому что тоже думал быть учителем, перо, а не саблю держать в руках, — спохватился и уже другим, одеревенелым голосом сказал: — Запомните, как замучили Устина. Это и учительница должна знать… В соседнем селе у него была девушка — сирота из того батрацкого рода, что все имеет: и красу девичью, и здоровье, и руки золотые, да не имеет счастья и сапог. В эту зиму мы случайно встретили ее босой у колодца. Глянули сначала на посиневшие девичьи ноги, скользящие по намерзшему льду, потом на девушку, снова на ноги, соскочили с коней — и к ее хозяину. Тогда мы из него не только сапоги, но и душу вытрясли бы. При нас обулась девушка в новые сапоги и кланялась нам в пояс. И так поклонилась, так приложила руку к сердцу, так посмотрела открытыми, как мир, глазами, что Устин за воротами, еще не сев на коня, взволнованно шепнул мне:
— Вот, брат, и моя судьба! Искал хозяйские сапоги, а нашел судьбу!
— Причинный! — зная его характер, воскликнул я. — Ты же даже пары слов не связал с ней!
— Так судьбу связал.
— А может, она тебя не полюбит!
— Поговори мне… Я глянул на нее…
— Ну, и что?
— А она на меня.
— Да и на меня она смотрела.
— Эт, кривой ты на глаза, и все.
— Ей, вероятно, и года не вышли.
— Подожду.
И ждал ее, свою зорьку вечернюю. Сам ей пошил красный полушубок, чтобы имела в чем выйти на люди. Вот теперь, осенью, собирались пожениться. Я должен был быть старшим боярином. Да подследило кулачье. Сердцем чувствую, что выдал Устина хозяин девушки. Он до сих пор не мог простить нам и батрачке те проклятущие сапоги. Обменял их на души. На лугу, когда Устин возвращался от своей бесталанной, застигли его бандиты, разрубили вдоль до горловины и всю середину засыпали землей и рожью, за то что отрезал землю и забирал кулаческий хлеб. После истязания прикопали Устина между кустами калины возле Китай-озера. Мы долго не могли найти его. Аж сегодня люди увидели, что на лугу между калиной почему-то проросла полоска ржи. По этому памятнику и отыскали Устина.
Охваченная ужасом, ошеломленная бездной дикой подлости и силой жизни той ржи, проросшей из человека, она припала к той же парте, на которой когда-то лежали Устиновы руки, и неутешительно заголосила.
В кручине оба просидели до полуночи, аж пока в дверях не появилась фигура Антона Безбородько, председателя потребительского общества. Из темноты, не разобравшись, что и к чему, он изумленно сквозь смех выкашлял:
— А здесь будто рассветом пахнет. Быстро познакомились, — и осекся. Придавлено подошел к той трехместной парте, где было вырезано и его имя, верхом сел на свое бывшее место.
И это же тогда обидело больше, чем его глупый смех.
«Этот и на гроб сядет. Марко бы никогда так не сделал… Три имени — три судьбы…» — подумала тогда, с неприязнью глянув на узковатое, с раздвоенным носом и глубокими глазницами лицо Безбородько.
На следующий день вторично хоронили Устина. Над его гробом сокрушались люди, рыдала босоногая невеста, а на него могиле Марко посеял рожь, чтобы прорастала она не из человека, а из земли.
Так впервые увидела она по одну сторону от себя смерть, а по другую — жизнь. Это были не обычные похороны. Что-то невыразимое, легендарное, не улетучивающееся стояло возле нее, шумело с одного края флагами, а с другого — помрачившимися хоругвями. Молодые парни с грустными глазами и карабинами за плечами, звездоносные чоновцы, босоногая невеста, детвора на изгороди и яблонях, зерна ржи на могиле и мясомордый причет позади людей — все это переворачивало ее душу. И она только здесь начинала понимать, что такое народ, жизнь, понимать его не с прилизанных, интригами и сюжетами наэлектризованных или любовью натоптанных книжек, не по одежде, не по чертам красивых и некрасивых лиц, а по трудной босоногой истории, творящейся возле нее…
X
Сразу же с поминального обеда Марко обвешался гранатами и с карабином за плечами пошел в леса. Спустя несколько дней он выследил в Литинской Синяве банду, загулявшую в лесном жилище дукача[17] Оноприенко. Марко сам ворвался в дом, гранатами перебил, перекалечил бандитов, разрушил жилье и подорвал себя. В бессознательном состоянии, в своей и чужой крови, его повезли в больницу, сделали операцию и забинтовали всего, как куклу… Она, Степанида, пришла навестить его. Марко улыбнулся одними глазами, показал рукой на свое завивало и едва слышно прошептал:
— Хорош?
— Самый лучший! — невольно вырвалось у нее.
— Да что вы! Обезьяна обезьяной, самому противно смотреть на себя, — пустил хорошую улыбку под бинты и уже серьезно спросил: — На могиле Устина были?
— Была.
— Взошла рожь?
— Зеленеет.
— Вот и все, что осталось от человека, — вздохнул и уже нескоро спросил: — А его несчастную Марию видели?
— Нет, только слышала, что она перешла жить к Устиновым родителям.
— Так и дождались старики невестку… Жизнь! — загрустил мужчина. — А какие супруги были бы… пара голубков…
— Что вам врачи говорят?
— А что им говорить? Лежи, как колода, и ешь из ложечки, как дитя. Так и осень пролежу. Здесь только лекарство и испарения крови пахнут, а в селе сейчас… — и не досказал, потому что как раз в палату зашел Безбородько в новом английском френче, синем галифе и в сапогах на скрипах. В руке он бережно, как незащищенный свет, нес лоснящийся кожаный картуз с пуговкой посредине. Гордясь дорогой обновой, Безбородько не знает, как ему лучше всего встать на виду и где себя посадить. Казалось, что он и в больницу пришел лишь бы только гнуть фасон. Расставив ноги, театрально встал посреди палаты и сочувствием прикрыл какую-то свою радость.
— Так как тебе, Марко, здесь живется? — И, не дождавшись ответа, бережно сдувает пылинку с картуза.
Бессмертный жгучим взглядом измерил Безбородько и его одежду.
— Ты, Антон, собираешься пировать или свататься?
— Вот и не угадал, братец, — довольная улыбка расползается по узковатому лицу. — Притопал к тебе прямо от городского портного, он хоть и дерет, но умеет иглой играть, как смычком, — выгнулся, осматривая одежину с боков. — Галифе не малое сделал?
— Брось поросенка в каждый карман, — увеличит, еще и музыка без смычка будет визжать.
— Обойдется без музыки, — сразу насупился Безбородько, не зная, куда девать картуз.
— Гляди, обойдется ли, — на что-то намекнул Марко.
Безбородька передернуло от этих слов, будто задыхаясь, раскрыл рот, чтобы ответить, но промолчал. И дальше уже сидел в палате, как осенняя туча.
Из больницы она сумерками возвращалась с Безбородько на кооперативной телеге. Удобно усевшись на рядне, чтобы не замаслить новенькую одежду, Антон Иванович и сяк и так увивался возле нее и все просил угощаться «монпансье» рыбкой. Эти мелкие цветные рыбки он прямо пригоршней вылавливал из кооперативного мешка, демонстрируя свою гостеприимность. В лесу Безбородько притих, съежился, обеспокоено посматривал на все стороны и немилосердно подгонял коней, а когда они выскочили в чистое поле, снова стал говорливым и энергичным. О Марке он заговорил с сочувствием, но с осуждением.
— Кому нужно такое геройство? Тоже нашелся послереволюционный индивидуалист-террорист. А не лучше ли было бы коллективно окружить банду и разнести ее в пух и прах. Жаль, жаль человека, но очень безрассудный он, во всем безрассудный, горячий. И все впереди хочет быть, а коллектив, массы недооценивает. Еще не сообразил своим черепком, что век героев прошел. Об этом и в «Интернационале» поется: «Ни царь, ни бог и ни герой». Вот как оно, практически, должны быть.