Утраченное утро жизни - Вержилио Феррейра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я замолчал. Мои ногти впились в мое тело, зубы были стиснуты от ярости. И тут я поднял глаза и, когда снова посмотрел на Гауденсио, увидел в его глазах чуть заметную усмешку и в первый раз почувствовал братскую поддержку того, кто был по ту сторону жизни, но протягивал мне руку.
* * *Пасхальные каникулы были короткими, и я должен был решиться и сделать шаг к намеченной цели. Дона Эстефания, чувствуя мою перемену и встречая мой твердый решительный взгляд, разговаривать со мной с прежней властностью не отваживалась. Моя уставшая от нужды мать обращалась со мной крайне осторожно и ласково. А я все время не переставая говорил себе:
— Ты должен, должен оставить семинарию. Кому как не тебе решать, как жить? Ведь мы один раз живем на свете! Так что и быть тому, чего не миновать.
И все же колебался. Перед глазами стояла мать с ее страстной мечтой о сытом будущем. И так до тех пор, пока судьба сама не подвела меня к принятию решения.
Накануне своего дня рождения доктор Алберто решил, что на этот раз будет его праздновать. И скорее всего потому, что в деревню он наезжал редко, а этот год обучения в Коимбре был, если я не ошибаюсь, последним. Вечером был устроен большой праздничный ужин, а когда стемнело, стали запускать ракеты, шутихи и воздушный шар. Однако прежде чем обо всем рассказать, я должен заметить, что не уверен, желал ли я, чтобы все случилось так, как случилось. Помню, что в этот день я был дома с матерью. Спустившийся весенний вечер был вселяющим надежду и сияющим от молодости солнца. Сидя на пороге дома, я смотрел на трогательную доверчивость птиц, греющихся на солнышке, и на всеобщую радость с ее спокойной и твердой уверенностью. Загоревшись энтузиазмом и отдавшись энергии окружающего, я почти не вспоминал о назначенной мне судьбе. И в этот самый момент услышал шаги матери и ее глухой смиренный голос:
— Что с тобой, сын?
Я повернулся и поглядел внимательно и долго в ее глаза.
— Со мной ничего, мама.
Тогда она села около меня и взяла мои руки в свои:
— Мой бедный сын. Мой бедный сын всегда такой печальный! Жить совсем не просто! Иногда я думаю, сколько же выпало страданий на мою долю. И на долю твоего отца. И на долю всех бедных людей. И говорю, а не лучше ли было тебе умереть во младенчестве, когда ты с братьями шел гулять на улицу, где ехали и ехали машины, но никто из вас под колеса не попал. — Она остановилась, испугавшись сказанного, и решила оправдаться: — Я не должна была это говорить, да простит меня Бог. Но чувствую нутром, что, может, и неплохо сказать это.
И как никогда раньше, мне показалось, что моя мать хотела бороться с силой большей, чем наша, но моя судьба была для нее безнадежной. И потому выходило, что я должен был стать священником, а она должна этого желать, и только машина, под которую я не попал, могла бы это предотвратить. Но теперь делать нечего. Я знал — не знаю, как объяснить, — знал, что мать моя сожалела, и очень, что сам я себя спасти не смогу. Ничего не поделаешь. Вот почему я почувствовал, что расстояние, которое мне предстояло преодолеть, если я хочу быть хозяином своего будущего, огромно. Однако именно в это время все внутри меня бунтовало, и сильнее, чем когда-либо. И я сказал себе: «Ты должен убежать, должен победить. Ведь никому тебя не жалко. Надо со всем порвать. Избавиться от чумы, от позора, от экскрементов. Я должен победить».
Как я выполню свою клятву, я не знал. Но был абсолютно в том уверен.
И ни часа, ни минуты, ни секунды не было, чтобы данный мной обет теперь был отвергнут. А потому в течение праздничного ужина я с полным безразличием относился ко всему, что слышал, как если бы был побежден раньше, чем убит. Ядовитый доктор Алберто с железной жестокостью продолжал посмеиваться надо мной и моей судьбой. Я же только зло поглядывал на него и молчал.
— Оставь его, — наконец сказала дона Эстефания, видя мое возмущение.
К ночи во дворе мы устроили так называемый деревенский праздник. Вначале запустили воздушный шар из пятидесяти долек. Он весь был в синюю и белую клеточку. За ним тянулся светящийся хвост из огней ракет которые я подпалил, и они одна за другой загорались в небе, освещая ночь. Потом мы запускали ракеты и шутихи. Однако дона Эстефания криком запретила детям играть с огнем:
— Не трогайте это! Не бросайте ракеты, они могут обжечь вас! Пусть это сделает Антонио.
Мне дали шутиху, я поджег фитиль. Раздавшийся оглушительный взрыв вызвал всеобщую панику. Но шутиха все-таки поднялась и сгорела в воздухе далеко от перепуганной насмерть доны Эстефании.
Потом мне дали бенгальский огонь, который загорелся таким красивым синим светом, что все сожалели, когда он погас. И потому что он был таким красивым, один из сыновей доны Эстефании захотел поджечь еще один, но сам. Однако дона Эстефания отлупила его по щекам и, чтобы покончить с доводами, произнесла:
— Я же сказала, ты можешь обжечься. Это сделает Антонио!
Да, конечно, моя плоть могла гореть. И гнев вспыхнул в каждой клеточке этой моей плоти. И я решил испытать ведьму, которая презирала мою жизнь, мою смерть и казнь моей плоти. Я взял ракету, поднес огонь к фитилю и ждал. Огонь шел по фитилю едва заметно, но с головокружительной быстротой приближался к заряду с порохом. Внутри меня был раскаленный железный стержень, глаза жег кислый запах огня. Затерянный в неожиданно воцарившейся вокруг тишине, я был один на один с собой и миром. Однако в самый последний момент перед взрывом, в ту самую минуту, когда все должно было произойти, я инстинктивно бросил ракету. А может, я не бросал ракету? Может, у меня было только желание ее бросить? Но как бы то ни было взрыв прогремел, и я остался без двух пальцев на правой руке. Мои барабанные перепонки лопались от кричавших вокруг людей, пришедших в ужас от моей жестокости. Но от боли я заплакал только ночью, окруженный любовью далеких звезд и тишины.
XXI
Совсем мало осталось рассказывать. Я, как и думал, ушел из семинарии, не знаю, потому ли, что стал калекой, или потому, что всеми было признано, что у меня нет призвания. И неожиданно увидел себя перед необъятностью жизни, которую надо было завоевывать. Для моих сил это был слишком большой труд, и даже теперь я не знаю, довел ли я его до конца. Очень может быть, что когда-нибудь я расскажу и о том, как я ее завоевывал, и о том, что случилось с Семедо, и Фабианом, и другими моими коллегами, которые тоже ушли из семинарии, и как они встретили открывшуюся им жизнь. Но на сегодня моя история окончена. И стоит разве что рассказать еще об одном коротком эпизоде, только потому что он мне кажется невероятным и завершающим сегодняшний день.
Моя мать, как известно, решила остаток жизни дожить в компании с Кальяу. По этому поводу у всех были разные мнения, но я с тех пор, как помню себя, всегда считал мать правой во всех ее решениях. И, как опять же известно, мы все спустя некоторое время переехали жить в Лиссабон, где вскоре я и окунулся в открывшуюся мне жизнь, твердо веря, что никогда больше не буду желать себе смерти. Да, вначале был яд, который отравлял и иссушал душу, настороженная враждебность и ненависть к чистоте жизни. Очень мучительно я открывал для себя женщину, и не в зове сна, не в зове особой нежности, а скорее в жадности двух сжатых кулаков. И то, что я открыл в ней, стало для меня самым сокровенным, включая даже то, что со времен семинарии хранила моя память о ее греховности и порочности.
Работал я трудно, вначале посыльным в магазине, потом кассиром в магазине галантерейных товаров и, наконец, через посредничество одного литературного журнала устроился в канцелярию его владельца.
И вот как-то, проходя по Байше одним субботним вечером, я на противоположном тротуаре увидел идущую мне навстречу красивую девушку, которую никогда раньше не видел, но которую, как это ни странно, знал, и давно. Прямая и гибкая, как сильное спокойное желание, она была одета во все серое. Теплая влажность наполняла округлые изгибы ее тела, и мягкая алчность сквозила в ее чудесном взгляде. В каждом шаге, который она делала, присутствовала гармония, она улыбалась чему-то влажными, косо поставленными глазами, и мягкий аромат совершенства и дароприношения медленно исходил от ее протянутых рук. Я испуганно остановился, исполненный надежды, которую, казалось, потерял. Почему и откуда я знаю эту неожиданно обнаруженную мной женщину и с каких пор?
Так я следовал за ней не один раз, боясь взглянуть ей в глаза и заговорить с ней. Вообразить, что она ждала меня так же, как я ее, было невозможно, потому что я хорошо знаю, что я ее любил давно. Сколько пересекается судеб в этом большом городе, подчас так и не складывающихся!
И вот однажды я был потрясен открытием: я наконец знаю, кто она. Но как сказать ей это? Как заранее согласиться с возможным разочарованием? Потому что я знаю ее с той самой минуты, с того самого времени, когда Гауденсио мне говорил о ней, с того самого часа, в который я навсегда расстался с моим другом. Но как узнать, несмотря на мой страх, что надежда меня не обманывает?