Европейцы - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они остановились на одной из садовых дорожек; Эктон смерил своего розовощекого родственника строгим взглядом.
– Она сказала, что просто не понимает, почему вы ее так бешено невзлюбили.
Клиффорд изумленно на него посмотрел, вид у него был слегка встревоженный.
– Вот еще! – проворчал он. – Да это вы шутите!
– И что когда – приличия ради – вы изредка появляетесь в ее доме, то бросаете ее одну и проводите время в мастерской у Феликса под тем предлогом, что вам хочется посмотреть его рисунки.
– Вот еще! – снова проворчал Клиффорд.
– Вы когда-нибудь слышали, чтобы я говорил неправду?
– И не раз! – сказал Клиффорд, пытаясь с помощью остроумия выйти из затруднительного положения. – Ладно, так уж и быть, скажу вам, – добавил он вдруг, – я принял вас за отца.
– Значит, вы знали, что там кто-то есть?
– Мы слышали, как вы шли.
Эктон размышлял.
– Так вы были с баронессой?
– Я был в гостиной. Мы услыхали за окном ваши шаги. Я подумал, что это отец.
– И тогда, – сказал Эктон, – вы сбежали?
– Она велела мне уходить – уходить через мастерскую.
Эктон размышлял еще более сосредоточенно; если бы где-нибудь поблизости стоял стул, он бы на него сел.
– А почему она не захотела, чтобы вы встретились с отцом?
– Да отцу не нравится, когда я там бываю, – сказал Клиффорд.
Эктон покосился на своего собеседника, но от каких-либо замечаний воздержался.
– И он сказал об этом баронессе? – спросил Эктон.
– Ну нет, – ответил Клиффорд. – Он и мне так, прямо, не говорил. Но я знаю, что его это огорчает; а я хочу перестать его огорчать. Баронесса тоже это знает и тоже хочет, чтобы я перестал.
– Перестали у нее бывать?
– Этого я не знаю; но перестал бы огорчать отца. Евгения знает все, – добавил с видом знатока Клиффорд.
– Вот как? – переспросил Эктон. – Евгения знает все?
– Она знала, что это не отец.
– Тогда почему же вы ушли?
Клиффорд снова покраснел и рассмеялся.
– Побоялся, а вдруг это отец. И потом она все равно велела мне уходить.
– Она решила, что это я? – спросил Эктон.
– Этого она не сказала.
Роберт Эктон опять задумался.
– Но вы же не ушли, – сказал он наконец. – Вы вернулись.
– Мне никак было оттуда не выбраться, – ответил Клиффорд. – Дверь мастерской была заперта, а Феликс, чтобы свет падал сверху, заколотил чуть ли не до половины окна досками. И теперь от этих треклятых окон нет никакого толку. Я прождал там целую вечность; и вдруг мне сделалось стыдно. Почему я должен прятаться от собственного отца? Мне стало невмоготу. Вот я и выскочил, а когда увидел, что это вы, сперва я немного опешил. Но Евгения держалась молодцом, – добавил Клиффорд тоном юного насмешника, чьи жизненные впечатления не всегда бывают омрачены сознанием собственных незадач.
– Она держалась великолепно, – сказал Эктон. – Особенно если учесть, что сами вы вели себя весьма беспардонно и, надо думать, немало ей досадили.
– Не беда! – отмахнулся молодой человек равнодушно, всем своим видом показывая, что хоть он и оплошал по части хороших манер, но в людях зато разбирается. – Евгении все нипочем!
Эктон ответил не сразу.
– Благодарю вас за то, что вы мне это сказали, – нашелся он наконец. После чего, положив Клиффорду руку на плечо, добавил: – Ответьте мне еще на один вопрос: уж не влюблены ли вы самую малость в баронессу?
– Нет, сэр! – сказал Клиффорд и почти что сбросил с плеча его руку.
Глава 10
В первый же воскресный день после возвращения Эктона из Ньюпорта стоявшая так долго в это лето ослепительная погода вдруг круто переменилась. Стало пасмурно и холодно; полил дождь. Надев галоши, мистер Уэнтуорт и его дочери отправились в церковь, а Феликс Янг, без галош, шел с ними, держа над головой Гертруды зонт. Боюсь, что из воскресного ритуала он ценил эту честь превыше всего. Баронесса не пожелала пойти в церковь; она настроена была не светло и не благочестиво – впрочем, во время своего пребывания в Соединенных Штатах она никогда не пыталась выдать себя за ревностную прихожанку. В это воскресное утро, о котором я веду речь, она стояла у окна своей маленькой гостиной и смотрела, как длинная ветка, отделившись от украшавшего ее веранду розового куста, машет, жестикулирует, мечется взад и вперед на фоне замутненного моросящим дождем неба. Время от времени розовый куст, подхваченный порывом ветра, обдавал окно каскадом брызг, во взмахах его чудилось что-то преднамеренное: то ли угроза, то ли предостережение. В доме было холодно; набросив на плечи шаль, мадам Мюнстер принялась ходить по комнате. Наконец она решила у себя затопить и, призвав для этого древнюю негритянку, чей малиновый тюрбан и словно полированного черного дерева лицо доставляли ей на первых порах немалое удовольствие своим контрастом, распорядилась, чтобы та развела в камине огонь. Старуху звали Азарина. Вообразив поначалу, что болтовня ее должна отдавать буйной пряностью, баронесса забавы ради пыталась заставить ее разговориться. Но Азарина держалась сухо и чопорно, в речах ее не было ничего африканского; она напоминала баронессе скучных старых дам, с которыми та встречалась в обществе. Тем не менее разводить огонь Азарина умела, и, после того как она сложила в камине поленья, томившаяся тоской Евгения с полчаса развлекалась тем, что сидела и смотрела, как они, потрескивая, разгораются. Ей представилось вполне вероятным, что ее придет навестить Роберт Эктон; она не виделась с ним с того злополучного вечера. Однако утро уже было на исходе, а он все не шел. Несколько раз ей казалось, что она слышит на веранде его шаги; но это порывом дождя и ветра сотрясало ставень. Баронесса с самого начала событий, которые автор этих страниц пытался бегло обрисовать, нередко бывала раздражена. Но ни разу раздражение ее не достигало такого накала; оно словно ежеминутно росло. Оно требовало от нее действий, но не подсказывало при этом хоть сколько-нибудь выигрышной линии поведения. Будь на то ее воля, баронесса села бы тут же, не задумываясь, на первый попавшийся европейский пароход и с восторгом положила конец этой постыдной неудаче – визиту к американским родственникам. Почему баронесса называла эту свою затею постыдной неудачей, не совсем понятно, ведь как-никак ей возданы были наивысшие по американским понятиям почести. Раздражение ее, в сущности, проистекало от не покидавшего ее с первого же дня и проявившегося сейчас с особой остротой чувства, что общественная почва этого большого непонятного материка по тем или иным причинам не приспособлена для выращивания растений, аромат которых был всего приятнее ей, которыми ей всегда хотелось видеть себя окруженной, для чего она и носила при себе, образно говоря, целую коллекцию семян. Высшим блаженством для баронессы было производить известного рода впечатление, ощущать свое известного рода могущество, и теперь она была так же разочарована, как усталый пловец, когда, завидев издали желанный берег, вдруг убеждается, что там, где он рассчитывал найти песчаную отмель, перед ним высится отвесная скала. Могущество баронессы, казалось, утратило в американском климате всю свойственную ему цепкость: гладкая скала была неодолима. «Право, je n'en suis pas là, [71] – сказала она себе, – если способна разволноваться из-за того, что какой-то мистер Роберт Эктон не удостоил меня визитом». И все же, к великой своей досаде, она была этим раздосадована. Брат ее, во всяком случае, явился, он топал в прихожей и отряхивал пальто. Через минуту он вошел в комнату; щеки у него горели, на усах блестели капельки дождя.
– О, да у тебя топится! – сказал он.
– Les beaux jours sont passés, [72] – сказала баронесса.
– Нет, нет! Они только начались, – заявил, усаживаясь у камина, Феликс.
Подставив спину огню, он, заложив назад руки, вытянув ноги, смотрел в окно, и выражение его лица словно бы говорило, что даже в красках этого пасмурного воскресенья он различает розовый цвет. Подняв глаза, сестра, сидя в своем низком кресле, наблюдала за братом, и то, что она читала в его лице, очевидно, никак не отвечало нынешнему ее расположению духа. Немногое в жизни могло Евгению озадачить, но характер брата, надо признаться, часто приводил ее в изумление. Сказав «часто», а не «постоянно», я не обмолвился, ибо протекали длительные периоды времени, когда внимание ее было поглощено другим. Иногда она говорила себе, что его счастливый нрав, его неизменная жизнерадостность не более чем притворство, pose, [73] но она и тогда не могла отказать ему в том, что нынче летом он весьма успешно ломал комедию. Они ни разу еще друг с другом не объяснялись; она не видела в этом смысла. Феликс, как она полагала, следовал велениям своего бескорыстного гения, и любой ее совет был бы ему непонятен. При всем том Феликс, несомненно, обладал одним очень приятным свойством – можно было поручиться, что он не станет ни во что вмешиваться. Он отличался большой деликатностью, эта чистая душа Феликс. И, кроме того, он был ее брат; мадам Мюнстер находила это обстоятельство во всех отношениях чрезвычайно уместным и благопристойным. Феликс, и правда, отличался большой деликатностью; он не любил объясняться с сестрой; это принадлежало к числу немногих на свете вещей, которые были ему неприятны, но сейчас он, по-видимому, ни о чем неприятном не думал.