Дочки, матери, птицы и острова (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …Помнишь, как под нами мосток обломился?
– Ты же такой вахлак… Навалился, перила и хрустнули.
Оба тихо смеются, но врубается на всю мощь магнитофон с колонками, под него какие воспоминания?
– …Неудобная у тебя кровать. Я совсем не сплю.
– А у меня изжога от твоих голубцов.
– Не мои – магазинные.
– Магазинные? Ну, ты даешь! Чего ж это мы едим магазинные? Капусты, что ли, нет? Или там – начинки?
– Три дня нигде нет капусты.
– Странно…
– Не веришь, что ли?
– Странно, я говорю…
Тошно им было обоим. От неумения сблизиться, понять друг друга. И пришла мысль, что совершили они оба ошибку. Стал он задерживаться с приятелями, то в пивную зайдет, то в стекляшку.
– Девушкой сохранилась, – объяснял он своему дружку, – это я ценю…
– Ха! Может, никто на нее не зарился? Уцененный товар?..
И уже сомнения обуревают Николая. А может, так и было? И уже виделась она ему не симпатичной, милой женщиной, какой была на самом деле, а уродиной, с вытянутой головой, с большими руками и ногами. И делалось ему жаль себя, мужчину, у которого были такие возможности – монголки, женщины из Прибалтики, хоть и с дефектом речи, платежеспособные украинки. И слеза набегала ему на глаза, и держал он ее в реснице не смахивая, потому что так было жальче самого себя.
Тоня подружилась с соседкой, той самой, у которой кот сожрал печенку. Соседка жаловалась на шум из их квартиры и говорила, что надо быть святой, чтобы жить с дылдой-камикадзе.
– Грубая девочка, – говорила Тоня. – Ну, разве это девичье дело – карате? А книжки не читает. Я ей предложила роман Золя, а она ответила, что это муть.
– Вы попались, – зловеще говорила соседка. И Тоня видела себя мышкой, попавшей в грохочущую мышеловку. И слеза набегала ей на глаза, и удерживает она ее там, не моргая, потому что и ей так жальче самое себя.
Накаленные до предела, растравленные чужой «неблагодарностью», они однажды поссорились гадко, громко, вовлекая в скандал дылду, кошку, соседку… И разбежались потом друг от друга с криком и плачем.
Все, кроме кота, провели одну ночь вне дома. Николай ночевал в общежитии на свободной койке, а ночью из командировки возвратился ее хозяин, и они спали – не спали вместе. Дылда ушла к подруге, и всю ночь они занимались спиритизмом, вызывая дух Леннона и Высоцкого.
Тоне было хуже всех, у нее не было в Москве ни друзей, ни знакомых, ни родственников. Она сидела всю ночь одна на вокзале, и обидней этого ей никогда не было. Она даже вышла на перрон, примериваясь к поступку Анны Карениной, но оказалось, что практически это невозможно: на каждом квадратном метре перрона было такое количество людей, что прыгать под колеса надо было бы через чьи-то чемоданы и ноги, а это уже меняло дело… Да и вообще… Жить, конечно, противно, но не жить?..
Утром Тоня взяла билет на поезд в свой родной город. Вернется она на родину, а со временем и на Доску почета и скажет всем, что Москва – это грязь и хамство, а если кто съехидничает, она тому ответит:
– Хочешь, вернись на мое место. Там как раз нужна дура.
…А в это время их квартира с ковром машинной работы на полу, болгарскими кастрюлями, картиной «Утро стрелецкой казни», машинкой «Зингер», стереосистемой была затоплена водой, а кот сидел на шифоньере и кричал низким печальным голосом.
Жильцы снизу вызвали аварийку, дверь сломали, вещи вынесли во двор, поставили возле них мальчика в очках (признак невористости) и стали вызванивать хозяев. Но никто не знал, где они и что с ними сталось.
Тоня и Николай пришли сами, каждый за своими вещами, и появились они во дворе с разных концов, и остановились возле порядочного мальчика. Они увидели груду мокрых некрасивых тряпок и узнали в них свои. Потом они бегом кинулись в квартиру и увидели своими глазами, что может сделать неконтролируемая вода, то есть стихийное бедствие. Было так страшно, что они в отчаянии сели рядом на стоящую в воде кровать, потому что ноги их не держали. Было ободрано и – тихо, тихо… И в этой тишине они вдруг услышали друг друга, потому что оба были славные, хорошие, оглохшие в шуме люди.
– А я все равно хотел обои менять, – сказал Николай. – Ты какие хочешь?
– Мне все равно, – сказала Тоня. – Я только не люблю, когда салатовые.
– Я тоже, – сказал он. – Салат, он зеленый, холодный. Не для семьи. И надо поискать дверные ручки, шпингалеты. Этим столько лет…
– Я поищу, – сказала она. – Поезжу.
И тогда он ее обнял.
Она прижалась к нему и заплакала.
– Перестань, – сказал он. – Это все наживное. Тряпки.
– Да господи! – сказала она. – И не думаю…
Потом спохватилась, вскочила…
– Я сейчас, – сказала.
Побежала и спустила в унитаз железнодорожный билет.
Шла и смеялась, шла и смеялась…
Первый раз Лиза Самойлова выходила замуж по уму. С любовью ей все было ясно до противности, и, если кто начинал на эту тему лялякать, Лиза поднимала растопыренную ладошку, как бы отбивая мяч, и заявляла:
– Вот про что, про что, а про это не надо… Институты кончали и диссертации писали… Маточной кровью, между прочим…
И все замолкали. Лизину историю знали не просто в подробностях. Ее знали в запахе и цвете, бывало, придет в отдел новый человек, в смысле мужчина. Лиза носом потянет и говорит: «Барахло… „Шипр“. Помните моего Виталия? У него был „Шипр“».
Никто Виталия в глаза не видел. Все было и прошло много лет тому назад. У них в отделе люди сменились на сто процентов, но и те, прежние, и уже эти, нынешние, знали: у Виталия был одеколон «Шипр». Трусы и майка в клеточку. Волосяной покров мощный и жесткий, локти и колени очень мосластые. И носом он шмыгал, особенно когда задумывался мыслью.
Таков он был в чисто материалистическом, так сказать, виде, без анализа и оценки моральных доспехов. Но и про них окружающий Лизу народ знал. Доспехи были никудышные. Выученная многократным повторением история Лизы звучала так:
– Он за мной ходил с пятого… Что у нас в уборных было написано? Лиза + Виталий = Любовь. Я что, сама писала? Пионеры писали, потому что все было видно невооруженным глазом. На что у меня мама – женщина железный Феликс – каждый вечер трусики проверяла, но и она Виталию сдалась. В девятом сказала: «Так тебя никто любить не будет». Правда, я как чувствовала, как чувствовала… Он мне букет, а у меня под ложечкой тянет, тянет… Разве мы только мозгами думаем? Глупости это… Иногда тело тебе такой бином Ньютона выдаст, что хоть стой, хоть падай… Но мы же на это – фу! Откуда, мол, мясу тела знать? А мое мясо знало и под ложечку мне, дуре, стреляло… На майские в десятом поехали открывать дачу. Родители у меня молодцы, хорошую избушку отстроили, не стыдно показать хоть кому. Но поимели на всю жизнь страх. Чтоб ее не спалили зимой. Вы же знаете, наш народ по природе своей злоумышленник… Поехали на праздник сдирать с окон железные щиты, собирать стекло. Папа по периметру забора хорошо насыпал битого стекла, а бутылочные горлышки острым вверх насаживал прямо на штакетник. Можно подумать, спасение. Но каждый раз весной надо было тщательно все прибирать, чтоб самим жить. Виталий поехал с нами, порядков наших не знал и напоролся рукой на горло от шампанского так, что чуть кисть не отвалилась. Мама у меня ловкая, первую помощь оказала квалифицированно, до медпункта на станции добежали, там привязали покрепче и валите, мол, дальше, в настоящую больницу. Ну и кто с ним поехал? Я, конечно… Родители остались, а мы после больницы вернулись к нам домой. Ручка левая у мальчика перевязана, жить будет, но страху мы натерпелись. А самое для меня плохое – возникло единение в момент опасности. Как на войне. Мой организм перестал подавать мне сигналы под ложечку, и Виталик мой добропорядочный одной рукой сделал со мной то, что двумя не мог. Оглянуться не успела, а уже оглядываться не на что… Уплыла, растворилась в тумане моя девичья честь, осталось на пледе пятно, формой острова Сахалин. Знаете, там такая перемычка на его югах. На этом месте у меня – капельки… И я, значит, вся такая из себя новая, с порухой навсегда. Потекла я слезой жалобной… Спрашиваю, когда будем жениться – после выпускного или когда поступим в институт. А он своей ручкой единственной «молнию» ширк, ширк… Кнопочками на курточке клац, клац… Ноги в ботинки вжик – и только я его и видела первого мая того самого года. Второго не появился, не позвонил. Там еще и третье попало в выходные – ни звука. И вот я, ничего не понимая ни телом, ни мозгами, звоню ему сама. Думаю: а вдруг на почве руки началось общее заражение крови? Отвечает его маман: Виталик у соседей на вечеринке. Ничего себе, да? И все. Всю его любовь корова языком слизала. В школе на меня смотрит не глазами, а щелями. У него веки, когда он меня видит, опадают. Как у гоголевского Вия. И он, значит, через реснички свои редкие меня фиксирует, но не больше. Ну, думаю! И гордо так себя повела, гордо! Прохожу мимо и притронуться локтем как бы гребую. А потом смотрю – и он так же. Класс, конечно, обалдел! Не потому что я, а потому что он… С другой же стороны, время – последние дни школы. Кутерьма и суета. Где-то в конце мая мама меня спрашивает: «У тебя в этом месяце задержка?» А я и не знаю, что сказать. Я и тяжелое нарочно поднимала, и в горячей ванне парилась. У меня ведь всегда точно… День в день… Я говорю маме: «Это на нервной почве… Перед экзаменами». – «Подождем, – сказала мама и тут же: – Что это Виталика давно у нас не было… Вы не поссорились?» – «Да ну его! – говорю. – Деловой стал, сил нет…» Вижу – мама задумалась. Не сильно пока, не так, чтоб не спать, но что-то и у нее возникло под ложечкой. Все-таки мы с ней одно дерево. Уже во время экзаменов она потащила меня к врачу, и все тайное стало явным. Опускаю крики, слезы и мордобой. Было в количестве. Но одно сразу решили: Виталия мы выводим за скобки раз и навсегда, аборт делаем после выпускного вечера, поруху мою забываем напрочь и живем как бы с девственностью и честью. Все так и было. Маточной кровью я это решение подписала.