Детство. "Золотые плоды" - Натали Саррот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И, однако, ты поняла, как понял бы взрослый, что в ее пренебрежении не было и тени ревности, зависти... ты достаточно хорошо помнила маму, чтобы быть уверенной, что она не может испытывать ничего похожего... ни на минуту она не пожалела о своем отъезде и скорее даже сочувствовала той, которая приняла жизнь, отвергнутую ею... а собственная жизнь ее вполне удовлетворяла... но главное, мама всегда находилась на большом, слишком большом удалении от людей, чтобы иметь возможность соразмерить, сравнить себя с кем бы то ни было...
— Что как раз и делает слова «эта... Вера» еще более болезненными для меня... презрение это было вызвано чем-то, что рассказали маме люди, к которым она относилась с доверием, мама вполне могла бы уважать Веру, если бы ей изобразили ее по-другому... Но вот Вера вызывает, Вера заслуживает это презрение, и мне больно, мне страшно, я отступаю все дальше, туда, где слова, которые должны за этим последовать, уже меня не заденут... но мама ничего не замечает, она продолжает, будто говорит одновременно и себе самой: «Эта... Вера не совсем нормальная... она, кажется, истеричка...»
То, что заключено в этом слове, очень сильно бьет и ранит меня... я не вполне понимаю, что это такое, но во мне поднимаются, пробегают легкие волны ужаса... я мотаю головой... «Нет? Не истеричка? Ну что ж, тем лучше... тем лучше для тебя...»
И внезапно я ощущаю — никогда я не ощущала этого прежде — полное мамино безразличие ко мне, оно буквально выплескивается из ее слов: «Ну что ж, тем лучше для тебя...» Оно обрушивается на меня с чудовищной силой, оно переворачивает, отбрасывает меня обратно к тому, что, как бы плохо оно ни было, все-таки немного мое, все-таки ближе мне... оно толкает меня к той, которая ее заменяет, к которой я вернусь, с которой я буду жить, с которой живу сейчас...
Как я сказала маме, что завтра... это было на следующий же день после ее приезда... я поеду в Версаль и, только вернувшись оттуда, приду к ней? Как она отреагировала на это? Как я провела этот день вместе с Верой, Клер и Люсьен? Я ничего не помню... Где был отец? Он не очень-то любил такие воскресные выходы, крайне, впрочем, редкие. Наверное, сидел и читал в своем кресле...
— Я даже не уверена, сообщила ли ему Вера о наших планах... и рассказала ли что-нибудь потом... А сама ты говорила ему? Не думаю...
— Во всяком случае, в то воскресенье... и это так никогда и не стерлось из моей памяти, я совершенно отчетливо вижу... как во второй половине дня бегу в отель «Идеал» и спрашиваю внизу, у себя ли мадам Борецки, и как мне отвечают: «Мадам Борецки вышла. — А когда она вернется? — Она ничего не сказала».
А на следующее утро, когда я вошла к маме, она сообщила мне, что уезжает, возвращается в Россию, сегодня же вечером, она уже заказала место в поезде... Но все, кроме этого, все слова, произнесенные ею, все выраженные ею чувства и чувства, которые я испытывала, — все уже давно забылось... Я могу только вообразить себе, хорошо узнав это позже, ее спокойную холодность, ощущение ее непреклонности — точно она сама получила некий толчок, которому не в силах противиться... Что-то подобное должен был чувствовать отец, когда она уходила от него... я поняла это гораздо позже благодаря нескольким его словам, не о ней, просто о «людях, которые»... добраться до нее было невозможно... я чувствовала, что она уже там, далеко от меня. И вряд ли я пыталась удержать ее.
Я, наверное, оцепенела от удивления. Я была раздавлена бременем своей вины, достаточно тяжкой, чтобы вызвать такую реакцию. Может, во мне и возникли какие-то всплески протеста, возмущения... Не помню.
Только одно возникает из забвения и обретает формы: она сидит слева от меня, на скамейке в саду или сквере, незадолго до нашего расставания, вокруг нас деревья... я смотрю на ее профиль, золотисто-розовый в лучах заходящего солнца, а она смотрит перед собой взглядом, обращенным вдаль... потом поворачивается ко мне и говорит: «Как странно, есть слова, звучащие одинаково красиво на двух языках... послушай, как красиво по-русски звучит «гнев» и как красиво по-французски «courroux»... сразу и не скажешь, в каком из них больше силы, благородства...», она повторяет с каким-то счастливым видом «гнев»... «cour-roux»... вслушивается, качает головой... «Бог мой, как красиво»... и я отвечаю «да».
Сразу же после маминого отъезда мы переехали, как обычно летом, на виллу в Медон... У меня, наверное, был подавленный, грустный, мрачный вид, и Веру с отцом это, видно, обескураживало и раздражало... и может, именно это побудило отца через некоторое время после маминого отъезда подойти ко мне, размахивая письмом... «Ну-ка, посмотри, что пишет мне твоя мать... вот, читай...», и я вижу слова, выведенные крупным маминым почерком: «Поздравляю вас, вам удалось превратить Наташу в эгоистичное чудовище. Оставляю ее вам...», не дав мне дочитать, отец вырывает письмо у меня из рук, сминает его, комкает в кулаке и закидывает далеко в сторону, у него вырывается какой-то скрип, как будто он взорвется сейчас от негодования, от ярости... Ааа...
Три года спустя, в июле 1914-го, мама вернулась. На этот раз мы жили с ней в Сен-Жорж-де-Дидонн, в красивом доме, где у нас были две комнаты и кухня, выходящие в большой фруктовый сад.
Никогда прежде не приходилось мне видеть людей таких цветущих и веселых, как мама в то лето, она без конца восторгалась всем вокруг — соснами, морем, лужайками, деревьями, цветами... она никогда не рвала их, просто смотрела... в любой момент готова была забавляться всяким пустяком, на нее, как и на меня, нападали безудержные приступы смеха...
«Мой дом не мышеловка!»... когда мама повторяла эту фразу, мы обе хохотали до слез... Мы слышали, как ее с необыкновенным пафосом произносил актер в какой-то мелодраме, поставленной бродячим театром... «Мой дом... — и мама выбрасывала руку, запрокидывала голову... — не мышеловка!» Нам это казалось очень смешным...
А потом, в августе, барабанный бой возвестил всеобщую мобилизацию. А еще позже из листков, наклеенных на стенах мэрии, мы узнали, что началась война. Мама заметалась, надо было срочно уезжать в Россию, иначе ей могли отрезать все пути, задержать здесь... она еще могла сесть на корабль, отплывающий из Марселя...
Я проводила ее до Ройана, на поезде... я вся истерзалась... и более всего — от ее радости, которую она и не пыталась скрыть... какое прекрасное путешествие, Константинополь... а там — Россия, и Петербург, и Коля... как он, наверное, ее ждет... как волнуется...
Когда я вернулась на нашу виллу, которую отец и Вера сняли на другом конце Сен-Жорж-де-Дидонн, мой расстроенный вид, наверное, опять раздражал их, отец держался со мной холоднее обычного, а Вера по-змеиному шипела и жалила, еще более обычного, с ней это довольно часто случалось в то время.
Вскоре после отъезда бабушки Вера решила, что пришло время нанять для Лили английскую гувернантку. Если не поторопиться, у Лили будет плохое произношение.
Сама она английского не знала, но велела тщательно проверять выговор молодых англичанок, приведенных ей, какой-то подруге, которая в этом понимала и выбирала только из тех, кто говорит чисто.
Вера сразу давала понять каждой, что берет ее только для «маленькой», старшая же в них не нуждается.
Довольно скоро стало ясно, что больше всего Вера сердилась и настраивалась против них, когда они говорили со мной по-английски, делали мне какое-нибудь замечание относительно моей воспитанности или, наконец, просто обращали на меня внимание.
Теперь мне кажется, что она просто силилась уравновесить наши с Лили шансы, преимущества... Я прекрасно говорила по-русски, немного по-немецки, мне не так уж и нужен был еще и английский... Возможно даже, что благодаря знанию английского, а она считала это признаком избранности и изящества, Лили обгонит меня на несколько очков... И кроме того, она, должно быть, решила, что ее мать мне уделила гораздо больше внимания, чем своей настоящей внучке, и что отец слишком уж много занимается мною...
Как бы то ни было, но если бы Вера захотела пробудить во мне страсть к английскому, ей не удалось бы сделать это лучше... А потом оказалось, что язык сам по себе очаровал меня. И кроме того, юные, простодушные англичанки были, в общем, очень симпатичны — только-только вылупившиеся из своего деревенского детства пасторских или учительских дочек... того самого «настоящего» детства, другим оно и не могло быть, — детства, прожитого в беспечности и безопасности, под строгим и благожелательным наблюдением дружных, справедливых и спокойных родителей... Здесь они совершенно терялись, беспрестанно сталкиваясь с необузданными страстями, с дикими выходками Веры.
Некоторое время спустя они понимали, что находятся в самой «горячей», самой опасной точке нашего дома — они отвечали за Лили... Лили, защищенную от всего на свете мощнейшей системой обороны, воздвигнутой вокруг нее матерью... те из них, кто допускал хоть малейшую оплошность, позволяя Лили привести в действие своим нытьем и хныканьем это оружие, всегда находившееся в боевой готовности, вынуждены были спешно отступать... И если, не дай бог, они осмеливались оказывать сопротивление, в них выстреливала пулеметная очередь Вериных слов, произнесенных ее категорическим тоном: «Лили-никогда-не-врет».